Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1
Тот же был, с торжественными портретами и люстрой, тёмно-красный зал, тёмно-бордовый бархат кресел и такая же скатерть до полу на большом столе (сегодня этот красный цвет, хотя и приглушённый благородною темнотой, приобретал враждебно-победительный смысл). Тот же простор пройтись по залу, подойти к окнам, поговорить уединённо по двое, по трое. Здесь не было ощущения, что кабинет министров спрятался, как на квартире Голицына, и здесь они были как будто в привычной безопасности, сюда и собрались полнее, чем туда.
Однако – проредились их ряды. Кроме больного Григоровича – почему-то не было Риттиха, такого всегда непременного, – и не предупредил, с утра не звонил, и дома его нет. И цветущего прокурора Синода не было.
Ответственное и нервное натяжение. Что-то они должны были решить – немедленно, сделать – немедленно, но абсолютно непонятно – что? Военное подавление мятежа ведалось без них, Беляевым, он и поехал в градоначальство давать указания. А остальные министры – что ж делать могли во время мятежа?
Сохранялась телефонная связь с Таврическим дворцом. А там сидел дежурный чиновник канцелярии совета министров и сообщал о событиях. Так что министры всё время знали, что делается в центре бури, и поверить нельзя было даже воображательно.
Самовольное частное совещание членов Думы… Самозванный Комитет по установлению порядка…
А – что же правительство?
И – зачем они тут собрались? Может быть, надо было сидеть по своим министерствам?
Все были не в себе, но нервнее других, ломая пальцы, с лицом усталого проигравшегося игрока – всем коллегам тягостный и даже ненавистный Протопопов. Все так и ощущали, что из-за него-то и идут ко дну: ведь главная ненависть Думы бьёт по нему, и это он их топит. И это он не мог наладить порядка в столице. И теперь он потерял свой искусственный, победно-заносчивый вид, свою мину особого значения и знания, перестал казаться и притворяться, но открыто показывал, что изнемогает наконец.
Именно ему позвонил начальник Охранного отделения генерал Глобачёв с Петербургской стороны: ещё ничего не произошло, но как же быть с сотрудниками? с бесценными сверхсекретными архивами?
А – что мог ответить Протопопов? Никто из министров внутренних дел, его предшественников, не попадал так – ни каменный Плеве, ни железный Столыпин. Уничтожать? – может быть рано. Рисковать оставить? – может быть поздно. Ждать.
И Протопопову же звонил сюда градоначальник. И каждое спрашиваемое решение вытягивало из Протопопова последние нервы. Он – не знал. Пусть распоряжается генерал Хабалов… Пусть остаётся как есть…
И ему же подали записку, что дом министра внутренних дел разгромлен, возвращаться домой ему нельзя, жена же его спаслась у смотрителя здания.
Всё обрушивалось сразу вместе!… Протопопов не удержал болезненного стона и обеими руками взялся за лысоватые темена. Взор его вращался.
Ha него обернулись – он охотно пожаловался вслух.
Два-три соболезнования промычали, – или это передавался общий страх за себя у каждого: ведь и их министерства могут вот так каждую минуту.
Заседания – всё не начинали, всё не начинали, всё переходили друг мимо друга, обмениваясь короткими фразами. Для заседания нужно было не только дождаться Беляева, но и уяснить же, о чём именно должно быть заседание. Слишком дряхлый министр просвещения сидел в кресле как застигнутый перепугом или даже с отнявшимися ногами. Государственный контролёр был слишком молод для советов. Седой министр юстиции – слишком правый по убеждениям. Покровский с опущенными потерянно усами и лысый беспокойный Кригер-Войновский по своей близости к думским кругам, пожалуй, были сейчас наиболее надёжными советчиками. Но мнение Покровского было известно: всем – в отставку. С кем же премьер-министр, сам потерянный и едва удерживая спину несогбенной, мог бы держать совет? Никогда ещё так въявь не открывался ему его кабинет столь пёстрым, несобранным, расчуждённым.
Ближайшие мнения были: что надо решиться известить Государя о проигрыше столицы. (Но разве она уже проиграна?) Признать, что большая часть войск перешла на сторону революционеров. Что генерал Хабалов никуда не годится, а нужен популярный генерал с диктаторскими правами. И что… и что… следовало бы получить право вступить в переговоры с Думой. То ли слишком сбитое этой же Думой с ног, то ли слишком преданное престолу (а куда он так отдалился, престол?!), правительство не ощущало за собой такого явного права: разговаривать со своим парламентом.
Министр финансов Барк – вот кто был сейчас главный решительный и прагматический советчик. Он говорил: не успеют обернуться никакие телеграммы, нечего ждать никаких ответов – надо всё решать сейчас здесь самим.
Но этот состав бессилен был решать!
Наконец вошёл маленький искусственный темноокий – нет, зловеще-тёмный – Беляев. Так хотелось верить в его силу, что он – генерал, но кукольность его была наглядна. Так хотелось услышать от него каких-нибудь, может быть, победных вестей, – но он их не произнёс. А отошёл с Голицыным в сторону и стал ему толковать полушёпотом.
Толковать, что единственный выход спасти правительство и всё положение – это отделаться от Протопопова, исключить его.
Да князь Голицын разве думал иначе? Но не было у правительства права исключать своего члена: министры назначались и отрешались только самолично Государем. И даже самовольно уйти в отставку никакой министр не мог.
Протопопов как почувствовал, что говорят о нём, да они и покашивались невольно. И впился в них красиво-страдальческими, совсем уже неуверенными глазами.
Ну что ж, стоило начать обсуждение общее. Сели за стол.
И князь Голицын голосом мерным и со всею сдержанностью великосветского обычая стал говорить о тяжёлом общем положении, в котором они почти бессильны. А для единственно возможного спасения правительства кто-то из членов должен принести себя в патриотическую жертву и добровольно уйти в отставку, не ожидая государева решения.
И всё не называл – кто, всё кружился в околичностях, но, кроме может быть полуглухого министра просвещения, с первого слова всем было до такой степени ясно, что все и смотрели откровенно на Протопопова – с отвращением к нему и с надеждой спастись самим. Его отставка – может быть спасёт их всех.
И Протопопов вспыхнул огнём, хотя вялая кожа его не была склонна к румянцу, и стал дико озираться в круговой осаде, которой не ждал. До сих пор, кажется, не говорили так, что дело в ком-то одном, только одном, но – в положении общем? в роковом разногласии с Думой?… И вдруг все, как сговорясь, смотрели на него изгоняющими взорами.
Да он сам их терпеть не мог! Да он сам их презирал! Но отступили в немоту и сумрак все покровительственные фигуры, – и вот Протопопов сидел незащищённый, бессильный среди своры ничтожных людишек, желавших спасти себя за его счёт.
И так сразу стало одиноко до воя, так стало жаль свою красивую жизнь, свою великую карьеру, не доведенную до зенита, – он как будто отыграл трагическую роль перед раёшной публикой.
Но не облегчил министрам – и не подсказал свою фамилию.
Тогда слово перешло к чёрной совке Беляеву. Маленький, с оттопыренными ушами, он мрачно смотрел из глубины глазниц через заставку пенсне и произносил без голосовой силы. Он извиняется перед Александром Дмитриевичем за свою военную прямоту. Но он видел сегодня нескольких видных лиц (не назвал – где, кого, но этот приём всегда производит впечатление достоверности), и все они заявили: беспорядки происходят от общей ненависти к Протопопову. Если он уйдёт – всё успокоится. И нельзя медлить ни минуты. Нельзя дразнить толпу, она наэлектризована.
Протопопов горел – и задыхался. Он даже не мог им ответить достойно. Он был более всего – оскорблён.
И тогда князь Голицын вежливо и торжественно обратился к Александру Дмитриевичу с просьбой от имени всего совета министров: принести себя в жертву, оставить пост, – и это вызовет успокоение раздражённой толпы.
И, тронутый этим тоном, Протопопов ответил, что он и сам давно бы ушёл, и сам просил об этом Государя – но тот никогда его не отпускал. А – как можно уйти без воли Государя?
А они – тоже не имели права исключить его.
Тут услужливые голоса напомнили, что есть такая статья – об экстраординарных решениях совета министров. Или если б, например, считалось, что он заболел… Отчего он не может объявить себя заболевшим?
Никто не смел его заставить! Он мог сопротивляться! Но нервное горение, державшее его эти дни, вдруг вышло всё. Протопопов сник, уронил голову – и его добивали уже таким.
Что он – должен заболеть. Что его обязанность – тотчас заболеть и этим спасти правительство России.
И – не было ничьих глаз, ничьей души в поддержку! Ни – Барк, ни – Шаховской. Да кто тут? – тут же не было высоких душ! А в одиночку Протопопов уже не мог устаивать дальше. Он поднял голову в отчаянии, ему хотелось или захохотать или разрыдаться: