Театр тающих теней. Словами гения - Елена Ивановна Афанасьева
Так еще до рождения Казимиру повезло в первый раз, когда он не стал бастардом в трущобах, а рос законным сыном португальского народа.
Портрет дальнего предка, сколько он себя помнил, висел в гостиной, и мать несколько раз в год протирала раму темного дерева уксусом, чтобы от влажности не заводился грибок. Отец сажал маленького Казимируша в гостиной и снова и снова рассказывал про предка, который в 1820 году защищал идеи абсолютизма, против временной жунты и созванных кортесов с их конституцией, присягнуть которой заставили даже короля Жуана VI. Но предок выступил за принца Мигела Брагансского, которого в ходе мигелистских войн и привел на престол и сам первый присягнул королю Мигелу I.
Казимирушу не было никакого дела до предка с картины. Хотелось скорее за ворота, где за пустующим четвертым домом в кустах бамбука шла игра в ножички. На деньги. Но он должен был чинно сидеть в чистой рубашке с вымытыми руками и ушами и выслушивать рассказ про какого-то давно умершего старикана, который что-то там сделал за сто лет до его рождения.
Игра в ножички завораживала. Начинали на щелбаны. Потом старшие мальчишки принесли монеты. Так пошла игра на деньги. У кого денег не было, ставили свои спины — в случае проигрыша должны были катать старших на себе. А старшие, сидя на спине, подхлестывали проигравших плеткой, как слонов, прикрикивая, как кричат белые на рикшей: «Вперед, гои!»
В один из дней проиграли он и маленький Раби. Стали друг за другом, изображая слона или лошадь. Один из старших, Мигел, — толстый, сопливый, ярко-розовый — белая кожа сгорала на местном солнцепеке, — забрался на них и ногами сжал его ребра и хлестанул по воздуху плеткой.
— Поехали! Хой-хой!
Позвоночник, показалось, проломится от тяжести толстого Мигела и ребра все разом треснут — так ездок сдавливал их ногами.
Пот заливал глаза. Ноги подкашивались. И страшнее, чем тяжесть толстого и тычки его вонючих ног по бокам, были его крики: «Вперед, гои! Вперед!» Это значило, что из-за передавшейся ему от матери смугловатой кожи его причисляли к местным, к людям низшей расы. А это было постыднее, чем катать белого толстяка на себе.
— Хой! Хой! Еще круг!
Казимируш почти не слышал окриков и свиста разрезающей воздух плетки. Пару раз, когда плетка, делая свой замысловатый финт в воздухе, отскакивала назад, толстый Мигел попал ему по ногам. Обожгло чуть выше колен, но со сдавленными боками он едва мог дышать и ожогов от плетки не заметил.
Пожалел, что встал вторым, — весь вес пришелся на его спину, а Раби оставалось рулить. И только когда толстый Мигел под общие вопли и крики наконец-то слез с них, Раби рухнул на сухую бурую землю, увлекая его за собой — его онемевшие пальцы никак не хотели разжиматься и отпустить тощий живот первого возчика, — Казимиру понял, что он счастливчик.
Он лежал мокрый, грязный, но целый. Горящие от двух ударов плеткой ляжки и сломанные, как выяснится много лет спустя, ребра были не в счет по сравнению с тем коричнево-алым месивом, которое представляло собой тощенькое тело Раби.
Мальчик корчился на сухой земле. Густая коричневая пыль смешивалась с алой кровью и коричневатой кожей Раби. Пока Казимируш шел вторым, злясь, что принял на себя весь вес толстого, Раби достались все удары плеткой. Вошедший в раж, подзадориваемый другими мальчишками ездок что есть силы лупил его по бокам.
Кровь проступала сквозь рубаху. Корчившийся Раби шептал, что в таком виде домой нельзя, за испачканную новую рубашку мать будет ругать. Они долго сидели в грязноватом арыке, пытаясь смыть кровь с рубахи, снять которую у Раби не было сил.
Через четыре дня Раби умер. Колониальный доктор, пришедший в дом бедняги, сказал, что в раны попала инфекция из воды, что вызвало заражение крови. Откуда взялись следы плети на боках мальчишки, никто ответить не мог.
След от плети на его собственной ляжке поболел две недели и зажил. Дышать нормально он смог еще через месяц-другой, что три его ребра были когда-то сломаны, гарнизонный врач определит только при приеме на службу в семнадцать лет. Но он был жив. И точно знал, что больше никогда не позволит никому кричать на себя: «Вперед, гой!»
Он сам будет так кричать!
Оружие у отца было. Табельное. Но с ним Жозе Монтейру каждое утро уходил на службу. Стащить пистолет не представлялось возможным, как Казимируш ни ломал голову.
Спросил у отца, только ли странный портрет остался от предка с картины. Отец достал из скрипящего шкафа кремниевый мушкет, тот самый, что изображен на портрете, патронную сумку, показал, как заряжается мушкет — как ставится курок на предохранитель, засыпается в ствол порох, как шомполом протыкается в ствол завернутая в тряпку пуля, ставится огниво на полку и курок на боевой взвод. И даже показал, как прицеливаться. Только выстрелить не дал, забрал оружие из рук ребенка, все разобрал и вернул на место, в шкаф.
Ложась в кровать после обязательной молитвы и последнего на день материного «Аминь!», Казимиру приказал себе проснуться ночью. Проснулся. Пробрался к шкафу. И — снова ему везло — полная луна освещала комнату. Но скрипящий шкаф не дал себя тихо открыть. По ночному дому звук скрипа разнесся гулким эхом. В спальне родителей зажглась лампада.
Едва успел метнуться в свою комнату и упасть в кровать, как раздались шаги — мать шла проверять, все ли с ребенком в порядке. Он лежал не шевелясь, и только сердце после такого рывка колотилось такими громкими ударами, что выдавало неспящего. Тогда он мысленно приказал сердцу остановиться. Сердце не послушалось. Мать уже наклонялась к нему. Еще раз приказал, и… Стук сердца стих. Полная тишина.
— С сыном все в порядке. Что у тебя? — выходя от него, шептала мать отцу, проверявшему другие комнаты.
— Все тихо. Дерево рассохлось, дверца шкафа открылась и не закрывается. Нужно краснодеревщика позвать. Пусть до утра так стоит.
Родители ушли. Скрипящая дверь шкафа осталась открытой. Путь к пистолету был теперь свободен. Оставалось