Станислав Десятсков - Смерть Петра Первого
— Чтобы как в Англии аль в Голландии! — Матвеев, сей глава российской юстиции, несколько лет был послом ь Лондоне и Амстердаме и один из немногих знал страшное слово «конституция».
Шум нарастал волнами, то переходя на старческий шепоток, то снова поднимаясь почти до уличных криков:
— Виват императору Петру Второму! Успокоившийся уже Феофан взирал на багрового от натуги князя Лыкова с явной усмешкой.
Хитрый иеромонах колебался, взять ли ему сторону этих воспрянувших духом старобоярских аристократов или остаться верным партизаном Меншикова. Единственной силой в этой старой партии был молчаливый офицер в узком голубом семеновском мундире. Все еще мнят, что князь Михайло Голицын пребывает на винтер-квартирах Южной армии. А он уже здесь! Да, правду говорят, что сей герой России — послушное орудие в руках своего брата. А у сего героя меж тем только на Украине 60 тысяч отборного войска. Да и в гвардии Михаилу Голицына любят не меньше, чем светлейшего князя Меншикова; всем памятно, как деньги, получение от государя за покорение Финляндии, он потратил на солдатскую обувь. Сие был мудрый ход. И придумал его, конечно, не простодушный герой Гренгама, а его старший братец. Сей новоявленный Брут! Феофан Прокопович хорошо знал князя Дмитрия еще по Киеву, и потому не удивлялся его речам. «Свобода есть единственный способ, посредством которого может держаться правда!» — говорит так жарко, что и не подумаешь, как сей свободолюб железной рукой держал за горло Украину, пока шла нескончаемая шведская война. Но, конечно, в одном он прав, когда вещает:
— У нас все живут в тайне, со страхом и обманом, везде приходится укрываться от множества доносчиков. Александр Данилович до такого градуса дошел, что, почитай, всем государством правит!
При имени ненавистного фаворита шум превратился в грозный рев.
Апоплексический князь Лыков даже пену пустил — по приказу Меншикова квязя Лыкова в Архангельске, где он воеводствовал, посадили голой ж… на лед, и при сем был сам государь и зело смеялся. За жалобы же ему были присуждены еще багоги. Спасибо князю Дмитрию, заступился. Били с честью, не снимая рубахи. Ну как тут не желать конституций! Князь Лыков при сем ужасном для него воспоминании заплакал. Ответом на сии слезы был вопль всеобщего негодования. Даже барон Строганов что-то кричал, хотя впоследствии и не понимал, как это с ним могло случиться. Ведь он почитал себя хитроумным механизмом и учился повелевать всеми движениями души.
Скептичный Фик недоверчиво покачивал головой: эти русские так много рассуждают о свободе, что, наверное, никогда не будут обладать ею.
Среди всеобщего шума не заметили ухода старика Голицына, вызванного дворецким. Но когда он вернулся, все поняли, что произошла смена времен. Старый князь был тих и задумчив. Выговорил негромко:
— Государь Петр Алексеевич при смерти! Сведения точные. Живописец Никита только что из дворца. Надобно решаться и выступать, господа!
Старческий голос Голицына был сух, важен и деловит. Наступила тишина.
— Гроза царя, яко рез льва, — кто раздражает его, тот грешит против самого себя! — словно и не к месту пропел Феофан библейскую заповедь.
После чего откланялся. За ним совершенно неожиданно первым удалился князь Лыков. Оставшиеся еще промычали что-то о Южной армии и что не худо бы дать деньги гвардейцам, но денег никто не предоставил. И все как-то скоро и быстро разъехались.
— Вот так всегда. Нам, русским, хлебушка не надо.
Мы друг друга едим — и тем сыты! — на прощание процедил Василий Лукич.
Он уезжал последним. Спешил во дворец, дабы узнать все новины. Старый Голицын в одном камзоле, с непокрытой головой, смотрел с крыльца, как в густой колеблющейся пелене тумана исчезает карета Долгорукого. Туман точно затянул ее след — не слышно было и стука колес. Все звуки стали влажные, тихие. На деревянном Исаакиевском соборе с хриплыми перебоями играла часовая музыка. Кричал часовой. Князь Михайло, стоявший за спиной брата, зябко поежился. Тот обернулся и не проговорил, пролаял:
— Царь Петр запретил зваться кличками, хотел вывести в России новую породу людей, а вывел новоманирных рабов, и токмо!
Тем малый совет старых родов и закончился.
По возвращении от Голицыных Феофана Прокоповича поджидал гость нежданный и страшный — правитель Тайной канцелярии Петр Андреевич Толстой. Преосвященный содрогнулся, войдя в кабинет и увидев в своих покойных широких креслах щупленького старичка, с видимым интересом изучавшего италианскую картину, на коей полунагая девица Даная принимала золотой дождь в широкий подол нижней юбки.
— Италианская манира? Славно, славно! Я и сам, государь мой, многократно в италианских землях бывал. Для начала в Венеции и Риме. Вдругорядь в Неаполе, куда ездил за преступным царевичем Алексеем.
Феофан с трудом вынес пронзительный взгляд из-под покрасневших воспаленных век. На миг вспомнились кошмарные рассказы о кровавых застенках Тайной канцелярии. Так вот смотрел Петр Толстой, наверное, и на царевича Алексея, когда пытал его в равелине Петропавловской фортеции.
Однако Феофан Прокопович не случайно почитался человеком политическим и ловким. Многое пришлось увидеть за его бурную жизнь хитроумному киевлянину. Он сменил три религии, учился на Украине, в Польше и в Италии, пока не закончил коллегиум святого Афанасия в Риме, устроенный папой Григорием XIII специально для греков и слэеян. В коллегиуме преподавание вели отцы иезуиты. Льстиво шептали они любознательному юноше о его внешнем сходстве с римским папой Урбаном VII, пророчили его в наместники престола святого Петра в Российских Еврспиях. Но хитрец провел даже искушенных в человеческих душах отцов иезуитов и, вернувшись в родной Киев, снова перешел в православие, наречен был Феофаном и определьи в преподаватели Киево-Могилянской академии.
В дни, когда шведы вторглись на Украину, Феофан, потрясенный изменой Мазепы, остался тверд в своей вере в единое славянское дело и предал анафеме изменника гетмана. А через несколько месяцев встречал в Киеве прославленного полтавского победителя и в речи своей сравнивал его с Самсоном, раздирающим пасть шведского льва, за что и был вознесен. Петр взял его в Петербург и не отпускал боле от себя, назначив архиепископом Пскова и вторым своим заместителем в Верховном Синоде, правящим всеми делами православной церкви в империи. Правда, 5ыл еще и первый царский правитель в Синоде — архиепископ Новгородский Феодосии. Эвоп, как ныне рот раскрыл, поддакивал во всем старому Голицыну, а его, Феофана, словно и не заметил. Этому никаких конституций не надобно, ему бы патриаршество на Руси восстановить да самому стать владыкой. Феофан передернул плечами: споры его с Феодосией были давние, и касались они не токмо патриаршества, но и всех петровских преобразований: Феодосии их в глубине души отвергал. Феофан же всей душой поддерживал. Его домашние покои, к примеру, были уставлены книжными шкафами и математическими снарядами, словно то была не обитель монаха, а кабинет ученого. Вкусы Феофана в сем случае сходились со вкусами государя, портрет которого высился в святом углу с краткой энергичной подписью: «Петр I — император». Выше портрета висела икопа: изображение святой Софии, воплощавшей, как ведомо, премудрость божью и человеческую. По правде, и сам преосвященный веровал не только в Бога, но и в человеческий разум.
Оттого-то и шептались монахи и громко базарили бабки-богомолки, что преосвященный — настоящий оборотень и колдун, к которому каждую ночь приходит ужинать Люцифер, и болтали также, что второй распорядитель российского Синода не может говорить с монахом праведной жизни без того, чтобы у него изо рта не выходило синее пламя.
Но Петр Андреевич Толстой злого колдовства не боялся, потому как в кровавых застенках Тайной канцелярии сам чувствовал себя полновластным Люцифером, и привела его к Прокоповичу не тайная наука ведьмовства, коей и сам он но был чужд в молодости, а самая мирская нужда. Для Петра Андреевича, как истого дельца, Петр I умер уже тогда, когда не в силах стал отдавать приказы и распоряжения, и предстояло срочно поставить на трон Екатерину, поскольку окажись на троне мальчишка Петр II, сынок покойного несчастного царевича Алексея, сразу вспомнят Петру Андреевичу Толстому, как обманом он увез царевича в Москву из владений австрийского цезаря, пообещав ему отцовское прощение и ласку.
И Петр Андреевич, человек дела, а не слова, не медлил ни секунды. Хотя и отвратно то было столбовому дворянину, вступил в политический союз с ненавистными случайными людишками, и в первую очередь с Александром Даниловичем Меншиковым; хотя и накладно то было, сам раскошелился на подкуп гвардейской черни; хотя и страшно то было, спешно готовил военный заговор. В тогдашнем Санкт-Петербурге многие шли на сей заговор в надежде на счастливый карьер и поворот в фортуне, но немногие действовали по своей совести и чести, и только один Петр Андреевич знал твердо, что ему отступать некуда, что он у той роковой черты, за которой виднелась или еще большая власть, или виселица. И оттого Петр Андреевич тел напролом там, где другие еще могли остановиться в раздумье.