Владимир Кораблинов - Герасим Кривуша
7. Так, братцы, стали мы на росстани у двух дорог: одна на Дон в город Коротояк побежала, другая – на Чижовку. А нам, спрошу, по какой идти? Пойдем-ка и мы вослед беглецам в новый город Коротояк, поглядим, каково там добрые люди живут. Воронеж-то ужо мы видели предостаточно.
8. Стали беглецы впотьмах броду искать, – он тут от кривой ветелки шел через всю речку коню по брюхо. Да ведь ветелку-то не вдруг найдешь – чернота. Как на грех, скажи, и молашки играть перестали; топчутся всадники вслепую, ищут брода. Нашли наконец. Только Толмачев коня в воду пустил – слышат, словно бы кто от воды голос подает, да ведь жалобно таково: «Ох! Ох!» Кони насторожились, не идут, и людей оторопь взяла: место маленько нечисто было, – на сей ветелке, грешным делом, летось ильинский пономарь удавился; так люди оказывали, что ночь на ночь не приходится, а в иные, какие почерней да поненастней, балует покойник-то. Как не оробеть? Не человек ведь – мертвяк, кто ж его знает, чего ему надобно. Шапки скинув, перекрестились, «Да воскреснет» прочли, а оно охает. Сережка Лихобритов тогда, отчаянный, поехал на голос, спросил: «Ты кто?» Ему из тьмы отвечает: «Не пужайтеся меня, добрые люди… Кошкин я Захарка, подьячий… не знай как от смерти ушел. Не покиньте, Христом-богом молю!» – «Вот на! – удивился Лихобритов. – Да чего ж ты, сударь, сюда попал?» Тот сказал, как его утопить хотели, кунали в воду несчетно, да и бросили, бездыханна. И про Богдана Конинского сказал, что он-де всему воровству наводчик, сам бунтовщиков привел. Об том много не стали говорить; посадили Захарку на запасного коня, повезли с собой.
9. К рассвету грозная туча за степь свалилась, солнце ведряно встало, отошли, обсохли беглецы; отъехавши от Воронежа, и Грязной обыркался[24], зачал грозить: «Я-ста этим ворам! Я-ста этим каженникам!»[25] – «Ты б, сударь, лучше не якал, – сурово сказал Толмачев, – лучше думал бы, что делать станем, как коротояцкому воеводе говорить». В обедах и Коротояк – вот он. На крутой горе стоял городок над Доном, белый, кипенный, – еще ни одно бревнышко в стенах не замшело, еще на срубах тесаные дерева смолой слезились. Толмачев верно сказывал, что город нов, да и люди новы же: горды, неприступны, куда! Идет и шапку не ломит. На кого ни глянь – либо дворянин, либо сын боярский – платье красно, сапоги сафьяновы, задница не порота. С них, гладких, – ни податей, ни повинности: новому городу – царская милость – три года ничего не брать, ничем не теснить. У ворот стража не спит, мордастые, стоят с мушкетонами, глядят сумлительно: не вор, не соглядатай ли? Мушкетоны скрестив, не пускают наших-то, – что, мол, за люди, откуда, зачем? Грязной было запылил: «Ах вы, такие-эдакие! Воронежского воеводу не пущаете!» Так из караульни еще двое вышли с ружьями, сказали: «Ты, сударь, не кочетись, у тебя на лбу не писано, кто ты есть, а станешь грубить, так в холодной заночуешь». Так поболе часу лаялись, спасибо сам воевода ихний Яковлев Данила на ту пору случился на стене. «Батюшка, Василий Тихоныч! – закричал он, увидев Грязного. – Что это ты, свет, загваздался-то как? Чисто за вами черти гнались!» А верно, дорога после дождя мокрая, кони во весь мах шли, так на беглецах от грязи местечка живого не осталось – черны, захлюстаны, срамно глядеть. Грязной в ответ лишь под шапкой поскреб: «Кабы черти! Вели-ка, милостивец, пропустить нас, так все расскажу».
10. Это все в двадцать шестой день июня месяца было. Ранним же утром двадцать седьмого числа из ворот города Коротояка выехал большой отряд: сорок дворян да детей боярских с челядинцами пошли на рысях в воронежскую сторону. Путь не ближний, лишь к вечеру бы поспеть. Да бог с ними, мы давайте на старое воротимся.
11. Всю ночь Позняков с пятидесятниками ездил по Воронежу, петли закидывал. Сперва к Гришке Рублеву пожаловали. Тот в сарае, в сено зарывшись, спал, пришлось-таки его потолкать. Как увидал Познякова – куда и сон делся! «Ну, собачий сын, – сказал Позняков, – ты чего ж спишь-то? Вон твои дружки лавки громят, подьячих бьют, так тебе б с ними!» Обомлел Рублев: «Батюшка, Семен Кузьмич! Борони бог, чтоб я на такой грех пошел! Ведь это я, отец, про ихнее воровство попу Сергию донес, ей-богу! Мы с Волуйским с Гаврюшкой, грешным делом, с ними стакнулися, чтоб вас, кормильцев наших, упредить насчет злодейства!» – «Нет, брат, – сказал Позняков, – этак не делается. Коли уж зашел по пуп, так иди же и по уши. Раз вы там с Гаврюшкой за своих слывете, изволь, сударик, сей же час идти к ним да кричать что ни можно дюжей. А главней всего – Гараську Кривушу блюдите, чтоб нам его, душегубца, голыми руками взять». – «Помилуй, батюшка! – завопил Рублев. – А ну как он, Гараська-то, прознает про то – убьет ведь, бешаной!» – «А ты как думал? – усмехнулся Позняков. – Ты думал – июдино дело лишь сребряники огребать? Гляди, батька, не пойдешь государю послужить, так мы ж тебя, дай срок, и повесим». Плачучи, пошел Рублев Гаврюшку искать.
12. Эту петлю накинув, дальше поехали. В Напрасной слободке постучались во двор к боярскому сыну Сукочеву. Позняков с ним свояки были. Тот, видно, и спать не ложился – вышел скоро, одетый, обутый, в руке – пистоль. «Не то на войну собрался?» – пошутил Позняков. Сукочев сказал: «Чтой-то тебе, свояк, смех? Видал, что деется?» – «Как не видать! Я, сказать по правде, затем к тебе и приехал. Упустили, брат, огонь-то, тушить надо». Сукочев тогда стал воеводу бранить: «Пожар-от невелик, мы б его враз потушили, да он, Васька-то, вишь, в штаны наложил. Смеху достойно: заперся, бают, с подьячими крысами да с попами, труса празднует. Нет бы нас, дворян, созвать, дураку, – иное б дело было. Скажи хоть ты ему про то; сей же час соберу сотни две с оружьем, живой рукой все справим!» – «Да его теперь не догонишь! – засмеялся Позняков. – Он сей час далече. А ты, свояк, коли верно говоришь, так собирай дворян-то. К завтрему ежели, так славно б. Да в Акатову обитель шли бы, я там буду». Сукочев побожился, что к завтрему соберет. С тем и разошлись. После чего Позняков еще во многие дворы стучался, накидывал петли. Только стала зорька заниматься – он ужо у монахов под крылышком, а пятидесятникам велел стрельцов объехать, какие покрепче – у тех петельки накинуть. Так и солнце встало в заботах.
13. Встало солнце, и майдан зашумел. Тогда Герасим, войдя в круг, сказал: «Ужли ж, мужики, на то нас взять, чтоб попить лишь да пограбить? Ужли ж опять и пончо в гусельку гудеть станем да и поляжем у бочек? Так ведь злодеи на то смеяться будут: вот-де, скажут, дураки! Гром-от, скажут, не из тучи, а из навозной кучи! Да и побьют нас же, право. Дождемся того. Сказать чудно: другой день стоим у воеводина подворья, а брать не берем. Ай уж столь ворота крепки? Было время – ламливали мы ворота те! Забыли, видно, как злодей наших деток морозил, какой над нами глум чинил? Глядите, православные! Его рук дело!» Тут Олешку Терновского подняли, заголили – батюшки! – избит, иссечен, заживо гниет! Он закричал: «Дюжей глядите! Так-то и с вами будет!» После того все к воротам кинулись.
14. На приступ пошли, а ворота сами открылися. Вот диво! Старичок дворецкий, с поклоном подав ключи, сказал: «Помилуйте, мужички, не ломайте! Все равно, кого ищите, тех тут нету». – «Брешешь, старый кобель! – закричал Илья. – Куды ж они делися?» Дворецкий повел его в конюшню – верно: все денники пусты, овес по комягам[26] засыпан, а лошадей нету. И конюхи то же сказали: в ночь-де все утекли, садами ушли, а куда – неведомо. Кинулись в хоромы – там никого: на столе – чарки недопитые, заедки лишь пробованы. Побежали в саду искать – там на мокрой земле – конского следу множество, трава полегла под копытами. Улетели пташки!
15. А под домом – тайник оказался, подземелье, и в нем – мертвяк в железах; закоченел уже, бедный, видно, голодной смертью кончился. Признали его: Киселев Степашка, орловский драгун, какой про Москву сказывал. Ах, богомолец, чего намолил! Также в подземелье нашли кости белые, человечьи, чуть землицей притрушены. Вот осатанел народ! Что вчерашнее! Озорство, так, вполсилы, шутейно гуляли. Из дела ежели, так одного лишь Рябца прикончили под горячую руку, а то больше спьяну шутили – кого дегтем вымазать, кого в воде покупать, – пустое. Тут же лютостью загорелись, гневом: как зачали с воеводского подворья, так божьей грозой по городу прошли, жива места не оставили. Сперва было жечь хотели, да спасибо тот старичок праведный, плотник, не дал. «Дурачки, – сказал, – злодеев пожжем, да и сами погорим же! Ветер ведь». Послушались праведного, давай ломать, крушить, – только треск пошел, пыль над городом тучей стала. Да и без убойства не обошлось: подьячего Чарыкова, на сеновале найдя, кинули в колодезь, лихоимца; Русинку Змиева, купчину, зашибли, грешным делом; Лысикова Михайлу, ростовщика, каиново семя; также и других многих в этот день казнили смертию. Пограблено-таки было довольно. Мишку хоть взять того же, Чертовкина, с ребятами: набили возов с десять добром, да и айда – в лес, в свое логово; и какие пришлые из деревень – на тот же образец сделали. Так к вечеру у Герасима народу чуть ли не вполовину поубавилось. Он, видя то, совестил воров, да где! – смеялись лишь в глаза: «Что ж-де, велишь нам ждать, когда голову рубить поволокут? Не миновать того. Чем совестить-то, сам бы лучше утекал!» Он же те речи не слушал, а мыслил за правду до конца постоять. А ведь по-ихнему вышло.