Игорь Лощилов - Отчаянный корпус
— Господин директор всегда учит, что послушание вкупе со скромностью служат главными добродетелями юношества.
— Это токмо слова…
— Да вот же, — Нащокин вынул из кармана книжицу, которую Ангальт вручал каждому покидающему корпус. Она содержала все мудрости «говорящей стены». — Вот же: «Всякая власть от бога», «Повиновение начальству — повиновение богу», «Послушание паче поста и молитвы»…
— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался Шешковский и, взяв книжицу, быстро перелистал ее. Потом подбежал к шкафу и, достав какой-то древний фолиант, радостно воскликнул: — Наконец-то я нашел совершенное удостоверение своим догадкам. Ангальтовы заповеди, выдаваемые за непреложные истины, суть измышления иезуитов. Они слово в слово заимствованы из ихнего устава. Помилуй господи! Нежная опора Отечеству доверена иезуиту! Вот где корень зла, вот где источник повреждения нравов!
Шешковского охватило крайнее возбуждение, какое бывает у человека, обнаружившего возгорание. Казалось, еще немного, и он заколотит в пожарное било или пригонит водовозку, чтобы залить пламя. Нащокин с удивлением смотрел на проявления внезапного пыла, не желая поверить, что явился невольной причиной его возникновения.
— Разве в сих истинах есть какая-либо крамола?
— Крамола не в самих истинах, а в том, что лежит за ними. Иезуиты признают власть только папы и своих орденских начальников, им они отдают всю преданность, зато допускают неповиновение земной юдоли. Они хотят возбудить постепенное народное презрение к своим законным монархам, от древности до посейчасного времени. Для того поощряют охоту кадет к писанию злобных пиес. Может быть, напомните мне имена известных сочинителей?
— Сумароков, Херасков, Княжнин, Веревкин, Николаев…
— Не странно ли, что все это ваши кадеты?
— Кроме Николева. Он слепец и к службе не пригоден.
— Сей выкормыш княгини Дашковой из того же помета. Вы вчера с пылом читали его призыв: не надо-де полную власть отдавать царям. Тому же учат иезуиты. А что пишет Княжнин? — Шешковский достал книгу и открыл на закладке. — «Так есть на свете власть превыше и царей, от коей и в венце не избежит злодей!» Все к одному.
— Но при чем тут граф Ангальт? Он престолу верный слуга и нас тому же учит. Загляните в его книжицу: «Без царя — земля вдова», «Воля царская — закон», «Не судима воля царская». А если есть на земле неправда, то она не от царя, но от его слуг проистекает: «Не царь грешит, а думцы наводят».
Шешковский радостно поддержал:
— «Царь гладит, бояре скребут» — была и такая заповедь. Или нет?
Нащокин сразу осекся — старику о всех корпусных делах ведомо. Была одно время на говорящей стене и такая надпись, пока один из озорников ночью не стер букву «л» во втором слове. Вышло хоть и смешно, но очень неприлично. Ангальт учредил дознание и вскоре отыскал виновника, но делу хода не дал, просто убрал надпись и более о ней не напоминал.
— Что же вы замолчали, сударь мой? — вкрадчиво спросил Шешковский. — Разве при благонамеренном воспитании могут такие мысли исторгнуться? А ежели исторглись, можно ли их покрывать? К счастию, мы сих пагубных ласкателей теперь выведем на солнышко и тем их приспешников остережем. С вашей помощью…
— Позвольте, какая помощь? — вскричал уязвленный Нащокин. — Я не давал никакого повода.
— А на книжицу не вы ли указали и через нее на мысль навели? Я так и говорить всем стану: вот он, честный юноша, коий споспешествовал погублению крамолы и наведению благоучрежденного порядка.
Нащокин растерялся. Бог свидетель, что он не сказал ни одного порочащего слова, но кто поверит в это, если на корпус и директора обрушится опала? Мерзкий старик знает, как опорочить доброе имя. Шешковский, будто не замечая смятения гостя, все так же вкрадчиво продолжал:
— Однако если вы по зрелом рассуждении заблагорассудите объявить соизволение свое на оказание действительной помощи престолу и согласитесь разоблачить растлителей юношества, то мы потщимся сокрыть ваше истинное участие и достойно вознаградим вас. Льщусь надеждой, что за разорение иезуитского гнезда монаршая милость позволит мне стать высокопревосходительством, а вам — высокоблагородием. Я давно превосхотел это разорение, дабы выбить из-под иезуитской братии самую нижнюю ступень и низринуть их в бездну.
Шешковский смотрел на гостя выцветшими белесыми глазами, в которых мелькали тлеющие огоньки, и снисходительно улыбался, вполне уверенный в благоприятном ответе. А у Нащокина вдруг всякое смятение прошло. Он улыбнулся ему в ответ и четко выговорил:
— Нет, сударь, вашему низкому пре-вос-хо-ти-тель-ству я не помощник.
Что-то неуловимое изменилось в лице Шешковского, все вроде то же: улыбка, глаза, разве огоньки стали чуть ярче, а вот, поди же, сразу пропало прежнее выражение.
— Вы плохо подумали, сударь, — тихо проговорил он, — жаль портить службу в самом начале. Ведь вы мне не чужой, может быть, даже родственником станете, — и так противно осклабился, что Нащокин едва не плюнул в эту гаденькую улыбающуюся физиономию. — Так вы поразмыслите еще немножко. У меня для того звериное креслице имеется — утишает страсти и располагает к умосозерцанию. Прошу вас.
Нащокин встал и поклонился.
— Благодарю за угощение, я премного насытился и утруждать себя розмыслами не намерен.
— А вы все-таки утрудитесь, — продолжал настаивать Шешковский, а сам потихоньку стал подталкивать его к креслу. — Посидите, подумайте. Креслице не простое, подарено персидским шахом прежней государыне, оно лечит хандру и утишает страсти. Примечательное креслице, вам, чай, еще не приходилось на льве сиживать.
Нащокин смотрел на него сверху вниз — старик был ему по плечо, но упрямо упирался в живот, так что приходилось пятиться. Оставался уже какой-нибудь вершок, когда Нащокин крепко встал и перестал поддаваться толчкам.
— Ну же, ну… — закряхтел старик, — уважьте хозяина.
Внезапно Нащокин обхватил его руками и, оборотившись на полкруга, усадил самого прямо под свирепую звериную морду. Шешковский издал изумленный крик, а Нащокин в полном соответствии с указаниями Храповицкого повернул правую львиную лапу, отчего механизм кресла пришел в движение и мертвой хваткой прижал старика к спинке. Следуя тем же инструкциям, Нащокин топнул ногой. Кресло плавно пошло вниз. Шешковский стал испускать протяжные крики и со страхом прислушивался: что происходит внизу. Там же все шло в соответствии с заведенным порядком.
Митрич и помогавший ему Яков сноровисто стянули с жертвы штаны, что вызвало наверху новый приступ ругани. Что-то слишком знакомое почудилось Якову в теле жертвы, и он, указав на обнажившуюся вялую плоть, сказал:
— Сдается, нам не молодого, а старичка сунули — вишь, гузно совсем прожелкло, его никак лет семьдесят мнут.
Митрич взял из кадки мокрую розгу, попробовал языком — подсолить бы! Вынул из кармана подаренный алтын и протянул Якову — принеси соли да насыпь от души. Тот сорвался с места и наполнил кадушку с верхом. А Митрич тем временем деловито осмотрел место предстоящей работы и, заметив свисающую полу камзола с оторванным карманом, неспешно подвязал ее, чтоб не мешала.
— Нам рассуждать не велено, — буркнул он, вытащил розгу, обсыпанную еще не растаявшими кристалликами соли, с довольным видом поглядел на нее и ударил с жесткой оттяжкой.
Сверху донесся дикий вопль.
— О-ой-ой! Прекратить! Я вас в тюрьме сгною, на дыбу отправлю!
— Сердитый, однако, гость, — удивился Яков, а Митрич все так же угрюмо заметил:
— Сказано, криков не слушать.
Сам же подумал: «Однако слабенький нынче гость, цельного круга не выдержит». У него для таких слабаков рука словно свинцом наливалась, размахнулся и ударил снова. Вышло, должно быть, крепко, ибо вопль перешел в поросячий визг.
— А-а! Пальцы выдерну, глаза выкручу, мясы поджарю! — неслось сверху.
Митрич, наполнившись совершенным презрением, решил в полной мере исполнить наказ хозяина и заработал с остервенением мастера, соскучившегося по работе.
Шешковский не вынес и половины обычной дозы показания. Человек, уже тридцать лет занимавшийся палаческим ремеслом, оказывается, совсем не выносил боли и потерял сознание, когда число ударов едва перевалило за сотню. Правда, тут могло сказаться особое рвение, с каким в этот раз отнесся Митрич к своим обязанностям.
Полученного оказалось достаточным, чтобы Шешковский промаялся ночь в жестокой лихорадке и почувствовал себя совсем разбитым. Когда утром к нему прибыл курьер с приказом немедленно прибыть во дворец, первой мыслью было отказаться от поездки по причине внезапной болезни. Духа, однако, перечить не хватило, к тому же императрица проявила особую милость, прислав собственную карету.
Кряхтя и стеная, Шешковский сполз с кровати и начал приводить себя в порядок. Трудность состояла в том, что, опасаясь огласки, он не стал признаваться слугам в позоре, велел только принести чистую холстину. Когда принесли, помочил ее собственной влагой — единственным признававшимся им «снадобьем», применявшимся во всех случаях, и стал обматывать пострадавшее место. Ах, как болело избитое старое тело, какую боль причиняло каждое движение! Он стонал, пускал невольные слезы, ругался. Ноги и руки плохо повиновались, а походка была такая, будто его поставили на ходули. С трудом доковылял старик до кареты, но там не мог пристроиться и простоял весь путь враскорячку, благо потолок оказался высоким.