Виктор Шкловский - О мастерах старинных 1714 – 1812
Семен Романович сидел и соображал – то ли он получил, что хотел, то ли получил он от господина Питта только ласковую улыбку да ненужного Англии директора. Потом он вспомнил, что господин Питт хвалил доклад механика Сабакина. Может быть, тот доклад склонил Питта к уступчивости.
Успех сего механика как бы уменьшал яркость выезда господина Гаскойна…
Граф Воронцов диктовал письмо.
Перед ним, склонив голову с длинными волосами, заплетенными в косу, сидел священник в штатском платье, он же секретарь Воронцова, отец Яков Смирнов.
У отца Якова лицо полное, спокойное, широкая борода поседела только на самом подбородке. Глаза полны непоколебимым и сытым спокойствием.
Граф диктовал[2]:
– «Доклад господина Сабакина произошел в помещении Королевского общества, в присутствии самого короля…» Вы пишете, батюшка?
– Запишу сразу, – ответил отец Яков.
Воронцов посмотрел на свои белые руки и продолжал:
– «Доклад этот необходим был для успокоения мнения общественного, возбужденного газетами. Англия любит соблюдать тайны даже в том, в чем тайн нет. Правительство английское запретило выезд в Россию славному господину Уатту, но благодаря нашим ходам разрешено было уехать господину Гаскойну, что и совершено им на собственном корабле…» Вы записали?
Отец Яков начал писать. Воронцов продолжал задумчиво:
– «Доклад Сабакина всех заинтересовал и показал, что Россия не отсталая страна и что мы не столь заинтересованы в вывозе иностранных инженеров, а потому и последовало разрешение…» Что вы об этом думаете, батюшка?
– Конечно, вы правы, ваше сиятельство, но мне кажется, что господин Сабакин, никем не предупрежденный, говорил слишком откровенно и мы, в стремлении своем получить знающего человека из Англии, сами снабдили Англию некоторыми нелишними для нее сведениями.
– Так, батюшка, писать не надо, – сказал граф.
– Я, ваше сиятельство, вашу мысль уже уловил. Разрешите, я прочту?
Священник прочел:
– «Препровождая при сем с курьером Коновницыным рисунок машины для поднятия воды паром, изобретенный находящимся здесь русским механиком Львом Сабакиным, который в прошлом году был прислан сюда по именному ее императорского величества повелению, во-первых, доношу вашему сиятельству, что модель сей машины, им же самим сделанная из меди, была показана многим славным здешним механикам, кои все сказали, что простые, столь хорошо соответствующие намерению оной правила явно доказывают, что изобретатель имеет отменную остроту и склонность к механике; второе, подобный же рисунок сей машины был представлен здешнему королю, который также им был очень доволен и высказал желание видеть модель в самом действии оной. Сей механик, несмотря на то что ему уже за сорок лет, с неусыпным рачением прилежает к изучению аглицкого языка и начальных частей математики, нужных к чтению механических книг… Действительно, сожалеть должно, что на месте его рождения, то есть в Старице, не имел он случая получить лучшее воспитание, но со всем тем неутомимое его старание и ревностная охота к приобретению знаний в механике, кажется, уверяют, что он со временем в состоянии будет изобразить что ни есть весьма полезно: ибо все его изобретения, как-то сия машина, и другая, которую он изобрел колотить сваи, и пр., доказывают, что он более склонен к изобретению вещей полезных, нежели забавных. И как ваше сиятельство… и прежде доставляли двум русским механикам[3] случай воспользоваться императорскою щедротою, то прошу покорнейше к одобрению сего, который действительно обещает пользу отечеству более еще оных, представя сей рисунок с описанием ее и. в. – исходатайствовать высокомонаршее благоволение и некоторую помочь; поелику он, для лучшего изучения механики здесь, поедет в Единбург…»
– Разве он едет в Эдинбург? – спросил граф.
– Видите, ваше сиятельство, если он и совершил ошибку на докладе, то пускай он ее забудет. Что же касается чертежа, который мы должны приложить, то должен признаться, что его у нас украли, что и навело меня на мысль о значительности сообщения господина Сабакина.
– Что же нам делать?
– В бумаге упомянуто, что чертеж послан, – значит, будем считать, что он пропал на почтовой коммуникации.
– Ну, я подписываю, батюшка, – сказал граф, осторожно обмакивая перо в чернила и поправляя белоснежную манжету, чтобы не испачкать ее при писании. – А какие новости, что еще говорят?
– Удивляются в Лондоне на счастье старого знакомого вашего сиятельства Михаила Илларионовича Кутузова, – сказал отец Яков. – Сражается он, и все жив, и даже новые милости получил, и, вместо того чтобы устать, опять затевает учение егерей – учит их сражаться, ползая, и заряжать ружья, лежа на спине.
– Ну? И что еще об этом говорят? – спросил нетерпеливо граф: он не любил слушать о чужих удачах.
– Удивляются, – продолжал отец Яков, – доблести господина Кутузова, но горячность его осуждают и не предсказывают сему бригадиру долгой жизни, впрочем, считая его героем.
Граф поморщился, как будто нерасторопный служитель не вовремя налил ему вина. Он был завистлив.
– Храбрость вообще свойственна русским, – сказал граф, – и для нас она неудивительна.
Глава тринадцатая
В ней Лев Сабакин с империала дилижанса осматривает Англию и посещает знаменитого заводчика Болтона, а также господина Уатта – изобретателя.
Батюшка Яков Смирнов, священник посольской домовой церкви, снарядил Сабакина хорошо и по-модному. Дал он ему зонтик в зеленом чехле, овчинное одеяло русской выработки, потому что ночь, может статься, будет холодная, а Сабакин ехал на верху дилижанса; дал два пистолета на случай встречи с разбойными людьми, палку толстую со стилетом, флягу оплетенную с вишневкой и гуся жареного, завернутого в бумажный картуз.
На империале рядом с механиком сидела краснолицая женщина в пестром, модном, глянцевитом, еще не стиранном ситцевом платье, с полушелковым зонтиком и с индийской, но недорогой шалью на плечах.
С империала дилижанса казалось, что вся Англия едет и перемещается. Еще недавно английские поля белели холстами, положенными на солнце, но сейчас белят материи едким составом в помещениях, и поля пусты.
Дорога бежала навстречу. Почти по пояс в облаках пыли, проезжали верхами купцы с желтыми кожаными саками у седел, торговцы на двуколках и бесчисленные телеги.
Дилижанс быстро катился, прыгая на ухабах.
Вдали проходили фермы под вязами, показывались прореженные аллеи, ведущие к старым кирпичным замкам, и пруды, сверкающие за высокими запрудами.
У прудов стучали сукновальные мельницы.
Шли люди по обочинам, несли вещи, навесив узелки на палки, перекинутые через плечо.
Почти все поля огорожены, в деревнях много заколоченных домов.
За́мки съели деревни, но расширились только города.
Дилижанс вбегал в города, пестрые от новых домов, останавливался у таверн.
Сабакин скромно ел своего гуся, пил из фляги вишневку, и с ним разговаривали неохотно.
Раз с империала он увидел, как идет по болотам какой-то старик в шляпе, странно надвинутой на глаза.
Старик шел и мерил дорогу, далеко отставляя от себя длинную палку и изредка нагибаясь.
Женщина в пестрой шали заговорила с Сабакиным:
– Вы иностранец, так должны удивляться. Это Джон Меткаф, слепец из Нерсборо.
– Где его поводырь?
– Вы должны удивляться, – повторила дама, показывая в сторону слепца зонтиком. – Меткаф прокладывает дороги. Сам он ездил без поводыря и тогда, когда еще был лошадиным барышником, а сейчас он ходит по торфяникам, подымается по крутым и каменистым склонам. Никто не понимает, как он прокладывает дороги, но дороги, которые он намечает, мистер, удобнее той, по которой мы едем… а эту дорогу имеют дерзость называть шлагбаумной. Видите, нас опять остановили на заставе.
Дилижанс остановился. Кучер откинул длинную полу пальто, запустил толстую руку за желтое, широкое, как ведро, голенище, достал истертый бумажник, раскрыл его, выгреб из бумажника мешочек с образцом овса, затем кошелек, потом неохотно вытянул из кошелька серебро.
Сторож шлагбаума не торопился и стоял, опершись спиною о бревно.
Сабакин смотрел вдаль. Слепец все шел, шагая широко, изредка нагибаясь и всаживая в землю колышки.
– Я его хорошо знаю, – сказала женщина. – Одна из дорог, которую он проложил, прошла мимо нашего дома, и муж мне купил эту шаль, потому что нам не пришлось уехать в чужой город и садиться там за станок. Наше село стало городом, и мы открыли лавку.
Дилижанс тронулся.
Кормленые лошади бежали охотно. По дороге отставали большие фуры и телеги. Дорога переходила высокими мостами через черные каналы. На каналах женщины в серых шерстяных юбках, низко наклонившись, опустив руки в коротких рукавах почти до земли, тянули тяжелые баржи, влегши в широкие лямки плоской грудью и как будто бодая воздух желто-седыми головами.