Ариадна Васильева - Возвращение в эмиграцию. Книга первая
В тот вечер мама выпила много вина и неестественно смеялась, запрокидывая голову и показывая ровные зубы. Я наблюдала из-за шкафа, как он смотрит на нее. Уши прижаты к черепу, взгляд песий.
Когда этот тип ушел, мама еще и отчитала меня. Оказывается, в любых случаях жизни надо быть вежливой и не дуться на людей за невольные ошибки. Особенно, если люди обещают помочь и устроить на хорошую работу.
Ни на какую хорошую работу этот русский ее не устроил. И приходил совсем не за этим. Будто уж такая я была дурочка и ничего не понимала.
Оглядываясь назад, на наше житье в Париже, я до сих пор не понимаю, как мы вообще выжили. Теткиной практичности мама не имела, к людям была излишне доверчива. Она с одного слова поверила шарлатану доктору, потом оплакивала меня целую неделю. Она доверилась первому встречному русскому, пригласила в дом и чуть не натворила больших бед.
Из Константинополя в Марсель мы ехали наобум, не имея ни предварительных контрактов на работу, ни даже рекомендательных писем. Турция не нуждалась в услугах русской интеллигенции, в Турции мы были не нужны, но никому даже в голову не приходило, что это будет ждать нас и в цивилизованной Франции. По дороге из Константинополя жили радужными надеждами. Тетя Ляля мечтала о врачебной практике, мама подумывала о кино. Плохое знание языка не играло никакой роли — «Великий немой» не был требователен к акценту.
Еще в Константинополе нам прожужжали уши про всякие благотворительные общества в Париже. Будто бы эмигрантам организована помощь, дают пособия, устраивают на работу.
Уставшие, но счастливые, приехали мы в Марсель и начали делать глупости. Поселились в дорогом отеле, заложив в ломбарде бабушкин медальон. Так он там и остался на вечные времена. Разочарования начались чуть позже.
Теткин врачебный диплом оказался недействительным. Чтобы получить медицинскую практику, полагалось учиться заново, платить за учебу бешеные деньги. Где же взять бешеные деньги, когда у нее на руках двое маленьких детей?
Чтобы скрыть огорчение, тетка ухватилась за возродившуюся в то время веру в скорое возвращение домой.
— Скоро, — шептали кругом, — скоро… Большевизм рухнет. В крайнем случае, через год.
— Раз так, — рассудила тетка, — чего ради я стану возиться с этим дипломом?
Денежки с медальона растаяли, никаких благотворительных обществ в Марселе не обнаружилось. Тогда решили попытать счастья в самом Париже: а вдруг она там, эта неведомая организация, спасающая эмигрантов от полного отчаяния.
На дорогу нужно было заработать. И тогда дядя Костя устроился портовым грузчиком, тетя Ляля — сиделкой в частную клинику, а мама осталась не у дел. Долго думали и решили отправить ее в Париж искать счастья на киностудиях.
Она сумела найти работу только на заводе Рено. Работу тяжелую, неквалифицированную.
А какая у нее была квалификация?
Она ничего не умела делать. Она была хорошей артисткой, любила Тютчева и боялась мышей. И всю жизнь загадывала. Переворачивала, к примеру, стакан и ставила в определенное место вверх дном. До определенного часа его нельзя было трогать. Если ненароком кто убирал или переворачивал — это было знамением грядущего бедствия. Мама начинала нервничать, тревожиться.
Или деление на три. В этом случае полагалось быстро сложить в уме номер проехавшего автомобиля и разделить на три. Делится — хорошо, не делится — жди беды.
Или прохожие. Прошел человек. Обернулся — хорошо. Или плохо. В зависимости от цвета волос. Чудачка, да на нее в те годы все прохожие оборачивались!
Русские общества мама в Париже нашла. Но они не были благотворительными. В какой-то монархической организации ее выслушали, посочувствовали, но о помощи не могло быть и речи. Организация еле сводила концы с концами и существовала исключительно для великой цели освобождения России и восстановления династии, а не ради устройства нахлынувших из Константинополя беженцев.
Попала она и в отделение Российского общевоинского союза. Но это был исключительно военный механизм, никакой помощи никому он не оказывал, а со дня на день ждал сигнала, чтобы идти освобождать Россию. Все ждали. Ждали и грызлись, всё выясняли, выясняли, кто же на самом деле погубил Отчизну — Романовы, Керенский, Врангель, Деникин?
Мама махнула рукой на байки о благотворительных организациях. Да и не любила она унижаться, строить из себя бедную родственницу.
Меня выписали из больницы в конце марта, в светлый погожий денек. Мы с мамой прошли немного по шумной улице, затем спустились в метро.
Моя первая поездка в метро. Метро мне страшно нравится. Нас несет в веселом человеческом водовороте. Все куда-то бегут, спешат, прямо столпотворение вавилонское! Мелькают светлые пятна лиц. Весело идти куда-то в нарядной праздничной толпе. У меня кругом голова пошла — то ли от толкотни, то ли от глотка ядреного воздуха.
Стены станций сплошь заклеены картинками. Мама объясняет, что картинки эти называются РЕКЛАМА. Некоторые рекламы очень смешные. Вот нарисованы гуси в чепчиках. Они едят из открытой консервной банки вкусный гусиный паштет. На этикетке банки — снова гуси в чепчиках…
Среди русских в Париже в связи с этой рекламой ходил анекдот. Двое русских назначают друг другу свидание на одной из станций метро.
— А как же, Вася, я найду эту станцию? — спрашивает один. — Я же читать по-французски не умею.
— А ты погляди, Федя, — учит другой, — видишь, гуси ваксу едят? Как увидишь, где гуси ваксу едят, так и выходи, а я тебя уже, аккурат, дожидаться буду.
Бедные Вася и Федя не знали, что «гуси ваксу едят» на каждой из несметных станций парижского метро.
Но это гуси. А рядом чудесная реклама с негритянкой. В темном платье с белым передником, в белоснежном чепчике, сидит она возле горящей печки-саламандры. Пальмы и синее небо нарисованы в облаке над ее головой. Ей снится милая Африка. Мораль: «Вот какая хорошая печка-саламандра со слюдяными окошечками».
А там — розовый младенец с копной золотых кудряшек. Он упитанный и красивый, он моется по утрам дивным, душистым мылом Кадом.
И еще, и еще — не счесть. Девушки в синих купальниках ныряют в бокалы с шампанским, белая пена, вылезает из коробок с мыльным порошком… Я извертелась, рассматривая рекламу, и даже вздрогнула, когда к грязноватому перрону подлетел, гремя и сияя золотом, поезд.
Замирая от восторга, перешагнула вместе со всеми зазор между перроном и порогом вагона, села на жесткое креслице и стала точно такой же, как чинно сидящие в затылок друг другу парижские пассажиры. С шумом захлопнулась дверь, качнуло вперед, назад — поехали.
Ехала, вдыхая незнакомый аромат подземелья, восторженно поглядывала на маму, на окна, на близкие, серые стены туннеля за ними. По стенам бежали громадные буквы, черные на желтом. Мама читала:
— Дюбо… Дюбон… Дюбонэ.
— А что это значит?
— Это реклама вина.
Дома сюрприз. Приехал дядя Костя. Пищу от радости, висну у него на шее. Он хватает меня и подбрасывает, как пушинку. Узнаю новости. Наши приедут скоро, совсем скоро. Уже собираются, уже сидят на чемоданах.
Стало легче. Дядя Костя устроился грузчиком на вокзале, разгружать по ночам вагоны. Днем спал на нашей кровати, по вечерам уходил до утра. За мною стала присматривать и кормить, за плату, разумеется, хозяйка отеля мадам Рене.
Была она подвижная, шумная, пичкала меня сверх всяких маминых денег разными вкусными вещами, щупала мои тонкие руки и сокрушенно качала головой. Она страстно хотела обучить меня французскому языку. Это же возмутительно! Как можно считать себя цивилизованным человеком, не зная французского!
Но учительницы из нее не получилось. Как взяться за дело, она не знала, а скорость речи ее была непостижима для моего медлительного русского уха. Я не успевала схватить ни единого слова. Объяснялись мы с помощью гримас и энергичной жестикуляции. Это осталось на всю жизнь. Надо мной часто смеются — свою речь я и сегодня обязательно должна сопровождать жестами, особенно если увлекаюсь.
Рене будила меня по утрам. Придет, громко скажет:
— Натали! — а дальше, — та-та-та, — как из пулемета. Длинное и непонятное.
Но я знала: надо вставать и идти завтракать. Одевалась, мы спускались вниз. Я потихоньку, а мадам летела по ступенькам, оборачивалась и дразнила меня старушкой. Я часто слышала от нее это слово, спросила у мамы и узнала, что «petite vieille» означает «старушка».
Рене хотелось, чтобы я больше смеялась и играла. Но не с кем было играть, а на улицу выходить боялась. Вдруг кто-нибудь спросит, я не смогу ответить и тогда про меня подумают — немая.
Весь Париж в то время представлялся мне состоящим из улиц, похожих на Муфтар, грязных, полузадушенных домами. Здесь было множество недорогих отелей и небольших лавочек.