Леонид Юзефович - Песчаные всадники
Я зашагал быстрее, немного срезал путь, пройдя кустарником по склону сопки, и лагерь открылся передо мной с высоты, весь разом. Боевые машины казались отсюда огромными бесформенными свертками. Новенькие маскировочные сети с бутафорскими листьями были чуть зеленее, чем рано пожухнувшая трава. Возле переднего танка ходил часовой, на его автомате поблескивал примкнутый штык-нож. Неподалеку стояли наши палатки, среди них одна стационарная, с окном. Возле ручья дымила кухня. Солдаты с котелками сидели на траве: старослужащие группами, молодняк — по одному, по двое. Отдельно расположились офицеры — Барабаш, ротный, командиры взводов. Было такое чувство, будто лагерь подо мной замер в моментальном снимке. Мелкие движения рук, выгребающих из котелков кашу, шаги часового, качание ветки — все это ничего не значило, было несущественно для общей картины. Я видел, как прекрасны лица моих друзей, слышал, не слыша ни одного слова, как значительны их разговоры. Я спускался к ним. Песок, сыпавшийся из-под моих сапог, как в песочных часах, отмеривал минуту счастья и полноты жизни.
Я быстро поел, выпросил на кухне полкотелка горячей воды и пристроился у палатки бриться. Офицеры разошлись, остался один Барабаш. Немыслимо изогнув свое длинное костистое тело, он зашивал порванный брезентовый чехол от сигнальных флажков. Ротный такими вещами не занимался, просил солдат, но Барабаш всегда все делал сам. Соскребая двухдневную щетину, я рассказывал ему про Больжи, Жоргала и барона Унгерна. Барабаш сперва посмеивался, но потом даже иглу отложил, слушал с интересом. А я заливался соловьем. Удивительная вещь, стоит хотя бы раз изложить вслух какую-то историю, и она западает в память уже в том виде, в каком досталась первому слушателю. Действительно бывшее, увиденное или услышанное заслоняется собственными словами, переливается в них. Приноравливаясь к Барабашу, который уже зашил свой чехол и теперь в любой момент мог встать и уйти, я кое-что присочинял на ходу, другое убирал, смещал акценты, делал грубый нажим в соответствующих местах, словом, строил сюжет, вязал интригу и позднее, пытаясь восстановить подлинный рассказ Больжи, с горечью убедился, что у меня это не получается. Видимо, и не получится. История простого человеческого мужества перед лицом власти, тайны и смерти в моем пересказе превратилась в плоское уравнение с одним неизвестным. Этим неизвестным были расплющенные пули.
Побрившись, я щедро полил себе шею и подбородок тройным одеколоном. Барабаш промолчал, хотя обычно, едва я приступал к этой гигиенической процедуре, тут же отходил подальше сам или отсылал меня. Терпеть не мог этот запах.
Однако сейчас Барабаш, исследуя шелковый пакетик, словно и не замечал, как я лью на ладонь ненавистную жидкость.
— Ну, — хищно сощурившись, спросил он, — и что ты об этом думаешь?
— Черт его знает, — сказал я. — Мистика.
— А ты хорошо подумай.
— Может, панцирь был под халатом? — высказал я предположение, которое и раньше приходило мне в голову, но не казалось убедительным.
Барабаш тут же отверг его:
— Это какая броня должна быть, чтобы пули плющились! Соображаешь?
— Тогда не знаю.
Барабаш сдержанно улыбнулся. С такой улыбкой он выходил на огневой рубеж — всегда последним, когда остальные офицеры батальона уже отстрелялись, и руководитель стрельб заткнул щепочками пробоины в мишенях.
— Знаете, так говорите, — сказал я без особого напора.
— Завтра, — пообещал Барабаш, возвращая мне амулет. — А пока думай. Ты же человек военный.
Утром я сунулся было к нему, но он отмахнулся:
— Потом!
Едва мы выехали в поле, забарахлил двигатель у моего бронетранспортера. Пока возились, я и не заметил, как Больжи прогнал мимо своих телят.
В обед Барабаш сам подозвал меня:
— Ну что? Пойдем? — В руке он держал автомат.
— Куда? — спросил я.
— К приятелю твоему.
— А это для чего? — Я указал на автомат.
— Не догадываешься? — Барабаш вскинул его на плечо, и я заметил привернутую к стволу насадку для холостой стрельбы — специальное приспособление, которое часть пороховых газов возвращает в газовую камеру. Иначе нельзя вести огонь очередями: при холостом выстреле не срабатывает возвратно-спусковой механизм.
— А-а! — разочарованно протянул я. Эта мысль тоже приходила мне в голову.
— Что? — насторожился Барабаш. — Понял?
— Да я уж думал… Навряд ли.
— Почему?
— Не мне вам объяснять. Холостой сразу слышно.
Нет в нем настоящей раскатистости, глубины, эха, лишь короткий сухой хлопок, немного напоминающий выстрел из пистолета, но еще, пожалуй, рассеяннее и суше. В этом звуке есть что-то неприятное и фальшивое, как во всякой имитации.
— Если заранее знать, тогда конечно, — сказал Барабаш. — А кто в богом забытом бурятском улусе видал тогда холостые патроны? Пастуху непонятно, зачем они вообще нужны. Да и охотнику тоже. Для этого надо быть военным.
— Можно по внешнему виду отличить, — возразил я.
— Ну да! Издали-то? Если я постараюсь, и ты со стороны не поймешь, какой патрон — холостой или боевой. Никто ведь из своих ружей не стрелял. Всем заряжал винтовку этот Дыбов!
Мы уже шли через поле к реке. Неизменный плащ и черная шляпа Больжи маячили на прежнем месте. Утром прошел дождь, да и сейчас было пасмурно. Телята в воду не лезли, смирно паслись на бережку. В своей брезентухе Больжи издали казался каменным чучелком. Чем ближе мы подходили, тем неспокойнее становилось у меня на душе. Я догадывался, для чего Барабаш прихватил с собой автомат, но надеялся, что до этого дело не дойдет. И без того были опасения, что Больжи сочтет меня болтуном, ничего не понявшим в его истории.
— Может, не ходить? — робко предложил я. — Бог с ним.
Но остановить Барабаша было не в моих силах. С упругой раскачкой кадрового офицера он продолжал идти вперед, исполненный решимости немедленно раскрыть Больжи глаза на обман полувековой давности. Барабаш, видимо, искренне считал, что ему за это будут только благодарны. Он исполнял свой долг.
Мой пузырь, расположенный недалеко от головы, потихоньку начинал раздуваться, однако думать пока не мешал. Кое-какие факты, на которые я вчера не обратил внимания, теперь всплывали, требовали объяснения. Почему, например, Дыбов не разрешил Больжи подобрать стреляную гильзу? Почему в решительную минуту Унгерн побоялся продемонстрировать Жоргалу, что любовь Саган-Убугуна не исчезла вместе с амулетом и белой кобылой? Может быть, холостые патроны кончились?
— Все зависит от настроя, — говорил Барабаш. — От обстановки. Больжи, конечно, и на войне бывал, и холостые патроны видеть наверняка доводилось. Но он просто не связывал их с тем случаем. Звук не такой, значит, этот Убугун ладонью глушит. Наплети мне с три короба, сам все другими ушами услышу.
— А отдача? — выложил я свой последний козырь. — При холостом выстреле отдачи почти нет.
— Что отдача? Они, может, эту винтовку впервые в руки взяли. Откуда ты знаешь, какая, скажем, отдача у американской М-14? Вот и они так же. Нет, значит, и быть не должно.
Огонь горел в горне походной кузницы. Раскаленная пуля, зажатая щипцами, коснулась наковальни, и молот осторожно опустился на нее. Раз, другой. Два удара молота равносильны были одному движению ладони Саган-Убугуна. Белая кобыла Манька, имевшая, разумеется, и другое имя, более подходящее для той роли, которую суждено было ей сыграть, ждала своей очереди. Подручный кузнеца уже снял мерку с ее копыта, отчеркнул углем на палочке. Дыбов складывал в мешок коробки с холостыми патронами. Кончался июль 1921 года. Роман Федорович ходил по лагерю, отдавая распоряжения: готовились вновь выступать на север. Цырен-Доржи с грустью наблюдал за своим учеником. Ученик оказался способным, в благодарность за слово истины он показал учителю, как дрессировать лошадей. И Манька тоже проявила себя способной ученицей. Но уже ничего нельзя было изменить. Цырен-Доржи знал, что власть, опирающаяся на обман, будет свергнута не мудростью познавших, а простотой одураченных. Он, мудрый, был бессилен. Ему оставалось только повиноваться. Если власть заставляет людей верить в то, во что не верит сама, она будет раздавлена тяжестью этой веры, думал Цырен-Доржи. Он понимал, что и сам Роман Федорович чувствует свою обреченность. Недаром драгоценный китайский чай сорта му-шань, предохраняющий от слабоумия в старости, он подарил Цырен-Доржи, сказав с печальной усмешкой:
— До старости я не доживу.
— Мэндэ! — улыбнулся Больжи. — Здравствуйте.
Приветствуя его, Барабаш козырнул изящно и четко, с конечным фиксированием ладони, как перед строем.
Больжи величавым жестом откинул полу плаща.
— Чай будем пить?
Он, оказывается, сидел со своим термосом в обнимку, как ребенок с любимой куклой.
— Будем, — быстро проговорил я, надеясь оттянуть начало разговора.