Олег Фурсин - Барнаша
— Пойдём, — сказал он мне. Дорога длинна.
За его спиной я разглядела римских воинов в алых туниках, с короткими мечами. И поняла, что Гефсиманский сад будет и в моей жизни тоже.
И вот — Кесария. Я вижу её в основном сквозь пелену слёз, отрывками. Милый, вечно улыбающийся молодой человек, которого зовут Ант, знаком мне, я уже видела его когда-то в доме римского наместника. Он очень любезен со мной, и всю дорогу заботится о моём удобстве. Только ведь даже он не в силах скрыть ту правду, что он — мой страж. Мне не нравится быть пленницей, ему — моим тюремщиком. Мы это понимаем без слов, ибо не знаем языка друг друга. Наше общение возможно лишь через Иосифа, которого, похоже, дали мне в попутчики до самого места назначения. А Иосиф немногословен, я бы даже сказала — суров. Но я рада видеть его лицо, и ощущать поддержку. Я буду не одна в чужой стране, и, несмотря на его строгость, я ведь знаю — Иосиф любит меня. Тот ребенок, что во чреве моём, дорог ему не меньше, чем собственные сыновья. Иосиф спасает нас. Мы с моим ребёнком — беглецы, но беглецы, оберегаемые многими. И римлянами в первую очередь.
Вот чёткий отрывок моих воспоминаний. Ант легко запрыгивает в лодку. Его везут к кораблю, на котором нам предстоит уплыть, мой страж объяснил мне это через Иосифа. Я вижу вдалеке корабль, покинувший для нас полый холм, своё пристанище. Круто изогнутая корма, увенчанная акростолем[378] в виде голубя. В центре корпуса корабля — большая мачта, и на ней — прямой парус. Ещё два треугольных паруса, которые усиливают первый. На носу небольшой парус на наклонной мачте. Иосиф, который имеет свои корабли, увлечённо, отбросив свою суровость, объясняет мне, что наличие такого паруса-артемона даёт возможность плавать при боковых ветрах. Это от него я слышу впервые слова — акростоль, корма, нос, мачты… Он говорит о доставке соли с Мёртвого моря, оливкового масла и вина из Иудеи и Самарии, о монополии набатеев на вывоз жемчуга и благовоний из Аравии. Многого я не понимаю, это выше моего разумения. Но слушаю, впервые за это время слушаю. Я начинаю понимать, как велик мир, и как мало я его знаю. Мой ребёнок узнает его, и это хорошо, наверное. А слёзы снова наворачиваются на глаза…
Ещё один отрывок. Теперь уже я с Иосифом в лодке. Мы плывём к кораблю, и он растёт, растёт нам навстречу. Я вижу мощное рулевое весло на корме, помещение над палубой судна.
— Здесь нам придется прожить не один день, — говорит мне Иосиф, указывая мне на это помещение.
Сердце сжимает ужас — куда мы плывём, как далеко? Иосиф не ответит на мой вопрос, он отводит глаза …
И снова обрывки воспоминаний. Мы уходим, уходим из Кесарии. Расплывается, исчезает вдали Храм. От улиц города — Кардо, Декомануса — давным-давно не осталось и следа. Всё растаяло в моих слезах и в дымке облаков над городом.
И на много, много дней я обречена видеть лишь бесконечную гладь моря и две пентекотеры[379], сопровождающие наш тяжело гружёный корабль. Взмахи гребцов и плеск воды за кормой — последние мои воспоминания.
80. Воскресение
Я, кажется, знаю людей великолепно. Я знаю человека так, как не знают его умнейшие люди моего века. О нет, я подозреваю, что на силу всегда находится сила, и над одним умом — другой, преобладающий. Только вряд ли тот, кто лечит, так же четко осознает, где именно завелась болезнь, а тот, кто легко определяет саму болезнь, не всегда знает, как ее лечить. И при этом ни один, ни другой не могут рассказать прошлое, и уж тем более увидеть будущее человека, ибо знают лишь тело, но не душу. Но есть кто-то третий, кто делает это без труда, и душа человека открыта ему настежь. Мое же совершенство в том, что я могу и то, и другое, и третье. Кто, скажите, сочетает знание и тела, и души, и предвидение так, как это дано мне? Я могу возложить руку на человека, и тотчас передо мной мелькнет вся его прошедшая жизнь, я увижу главное в этой жизни, смогу разглядеть будущее, узнать, сколько осталось жить…. и в то же время, я могу различить больной орган, и представить себе, можно ли вылечить его. Я — совершенен, потому, что все это равно развито во мне — и умение читать души, а значит, предсказывать их будущее, и видеть зародыш болезни в теле, и знать, как ее лечить. Да, я знаю людей. Я горжусь собой, потому что не вижу себе равных среди них. Лишь один человек удивил меня тем, что почти научился всему. Да и то я могу сказать — «это», не знаю, как его назвать, было в нем до меня. Просто в общении со мной оно проснулось, и стало набирать силу.
Странно, что дар познания человека, вот и слово нашлось, в Иисусе оказался иным, чем во мне. Чего в нем больше, чего меньше во мне, и наоборот, — не знаю. Нет у меня единиц измерения для столь зыбкого явления, да и ни у кого нет. Только он, познав человека, смог любить его по-прежнему, если не больше прежнего. Я, совершив то же, стал презирать человека. Мы шли одним путем, а пришли в разные места. И у меня нет ответа на вопрос: почему? Но благодаря именно этому обстоятельству — тому, что одна дорога привела нас в разные места назначения, я сломал его, Иисуса — твердого, как истинный алмаз. Алмаз подлежит огранке, но не ломается. Правда, его можно сжечь, но тогда это уже не алмаз, а кучка пепла. Я же сумел распилить алмаз…
Наверное, всему на свете можно найти причину, хотя бы одну.
Леденящее, сиротское одиночество моего детства или, скорее, отрочества, не ты ли стало причиной тому, что я таков, как есть? Могу ли поблагодарить тебя за это, одиночество? Или мне следует плакать над тем, что ты сделало из меня?
Я не знаю, что такое любовь.
Меня забрали из дома слишком рано. У моей матери остались другие дети, и она нашла в них свое утешение. Они близки ей — простые, глуповатые дети земли. Это я, нынешний, я для нее чужой, господин из жизни, которую она не знает и которую боится.
Отец не успел разлюбить меня. И доказательство его любви я держал в своих руках. Не так давно, нет, хотя его самого уже давно нет на свете.
Вернувшись однажды, я провел в доме своего детства не так уж много времени. Я ощущал страх матери. Ее неприязнь к незнакомцу, который был ее сыном когда-то. Настороженность брата, который знал, что я старше, а значит, должен унаследовать все. А более всего меня угнетала собственная неспособность испытывать к этим чужим для меня людям хоть какие-либо чувства, которые полагается испытывать. Но пришлось остаться в доме на один день больше, чем мне хотелось. И все потому, что мать разбудила во мне любопытство. Однажды она, улучшив миг, когда никого не оказалось рядом, поманила меня к себе пальцем. Я подошел к старой, дурно пахнущей женщине. Шамкая почти беззубым ртом, она сказала:
— Нырни в нашей лагуне.
Я воззрился на нее с удивлением. Она предлагала мне искупаться в лагуне, у длинного мыса, уходящего в море. Когда-то с отцом, возвращаясь после удачной ловли, мы окунались, прыгая с мыса, в воду, ломали кораллы — на подарки матери и сестрам. Ей понадобилась лишняя нитка коралловых бус, моей постаревшей матери? Что за блажь пришла в голову старухе?
Она не отличалась сообразительностью, но мое удивление, по-видимому, даже ей было очевидно.
— Говорю тебе, господин мой… сын мой ….
Старуха сбилась, и это рассердило ее. Она заговорила громко, с раздражением:
— А я тебе говорю — нырни в лагуне! Он велел мне передать тебе это, мой муж! Он говорил мне — если умрет раньше, чем я, а ты вернешься, следует тебе нырнуть… И чтобы я тебе сказала, и обязательно. Я еще не сошла с ума, как думают!
И я нырнул, как предлагалось. Поскольку все-таки припомнил кое-что важное. Там, вдали от берега, на глубине, в подземной части мыса была расщелина. Однажды, нарушив запрет отца, который боялся этой расщелины, как ловушки, я нырнул в ее зовущую пасть. Я так гордился тем, что умел нырять лучше всех в нашем поселке! Мне хотелось похвастаться перед отцом своим умением, и я на его глазах, после нескольких минут плавания среди кораллов, с недолгими погружениями под воду, вдруг устремился к расщелине!
Плыть под водой пришлось достаточно долго. Так долго, что звон в ушах и искры перед глазами стали мне наградой. Вынырнул я в подземном гроте, в пещере. Сама пещера была небольшой. Но своды ее, сужаясь постепенно, шли высоко. И заканчивались округлым отверстием, а в нем виднелось голубое небо и облака, совсем немного, кусочек неба и несколько лоскутков облаков.
Но разглядеть это я успел не сразу. Отфыркиваясь, сопя, из воды вылез отец. И, едва разглядев меня, потянулся ко мне руками. Ох, и отшлепал он меня тогда, вытащив за волосы на камни! Я не привык плакать, упрям я был и тогда невыносимо. Но слезы сами полились из глаз…
Потом мы сидели с ним на камнях, возле воды, под округлым сводом. Он отошел, не сердился уже, да и я понимал — он прав. Расщелина могла не привести никуда, упереться в глухую скалу, и я бы погиб среди разноцветных коралловых кустов, украшавших проход. Мог бы погибнуть и отец, чья любовь к старшему сыну заставила его рискнуть жизнью.