Вячеслав Шишков - Угрюм-река
— Зачем же это прячете? Сожгите. Прохор не ответил.
— Сколько ты выпустил фальшивых кредиток?
— Клянусь честью, — ни одной. Мы чеканили в «Чертовой хате» золотую монету выше казенной пробы. Оказали царю помощь и больше ничего.
— Что от меня ждешь?
— Вашего доверия.
— Будь мне верным слугой, как раньше. Тут внезапно — Прохор не успел мигнуть — пристав, задрожав усами и всем телом, выхватил из ножен остро отточенную шашку… Прохор вскочил, схватился за браунинг, волк захрипел, рванулся, задребезжал телефон, за окнами прогромыхала вскачь телега.
— Клянусь, клянусь вот на этой шашке! — заорал пристав неистово и встал перед Прохором на одно колено. — Я, бывший офицер, Федор Степаныч Амбреев, не забыл честь мундира, честь оружия.
Телега умчалась, зашевелившиеся на голове Прохора волосы успокоились, волк утих. Пристав целовал стальной клинок, от поцелуев клинок потел:
— Клянусь верой и правдой служить вам, Прохор Петрович, до последнего моего издыхания. Я взыскан вами, у меня есть деньги… Только умоляю, не трогайте мою Наденьку, умоляю, умоляю.., и.., вообще.
Пристав поперхнулся и заплакал, а волк удивленно замотал хвостом.
— Я выстрою тебе хороший дом, великолепно обставлю его. О Наденьке же будь спокоен. Прощай, Федор.
Пристав, утирая слезы, вышел, как шальной, а три дня спустя вышел вместе с гостями на улицу и Прохор.
20
— Носилки! Балдахин! — тоном придворного шута скомандовал Илья Сохатых.
Пышный, с золотыми кистями балдахин заколыхался на носилках, подплыл к Прохору. Величественно, как римский папа, Прохор воссел на трон власти и могущества.
Густая толпа зевак замахала шапками, закричала «ура». Дозорный на вершине башни «Гляди в оба» дернул за веревку, Федотыч поджег фитиль, пушка ахнула второй раз.
Блестя на солнце касками, двинулись пожарные, за ними — балдахин, несомый на плечах гостями. За балдахином — сотня конных стражников с пятью урядниками. Впереди них гарцевал на рослом жеребце — подарке Прохора — сам пристав, усы вразлет, глаза пышут вновь обретенным счастьем и — белые, как снег, перчатки. Сзади — густой толпой народ. Мальчишки с гиком обогнали всех, стаей мчались к берегу;
— Несут! Несут!
Гудели медные гудки пароходов и заводов, веселый шум и говор, каркали грачи, шарахались прочь куры. Три парохода и четыре катера выстроились борт в борт от берега к фарватеру.
Меся сапогами и копытами густую грязь, шествие, наконец, уперлось в берег.
Балдахин вплыл чрез дебаркадер на первый пароход «Орел».
— Полный ход вперед!
Буровя винтом воду, «Орел» двинулся от берега. За ним, шлепая плицами колес, поплескалась «Нина», за «Ниной» — «Верочка» и паровые катера. По середке реки разукрашенная флагами флотилия стала на якорь. Тысячная толпа, унизавшая берег, пялила глаза на пароход «Орел». На «Орле» — движение. Балдахин поднесли к борту. Прохор сошел с кресла, сбросил шубу, шапку, валенки, стал голый, приказал:
— Вали!
Его подхватили за руки, за ноги, раскачали и далеко швырнули с верхней палубы в воду. Он летел, раскорячив ноги, взлохмаченный, бородатый, как низверженный с неба сатана. Грохнула опять пушка. А стоявший возле борта дьякон Ферапонт опасливо покосился на беленький домик отца Александра и во все горло запел:
Во Угрю-у-ум-оеке крещахуся тебе,Прo-о-o-xoрe-e-e!..
Берег взорвался криком «ура», полетели вверх шапки, загудели пароходы, грянул оркестр, а две пушки раз за разом потрясали воздух.
— Утонет, — говорили на берегу. Нет… Белому телу вода рада, не пустит.
За Прохором бросился в воду и мистер Кук, спортсмен. Желая стать героем дня, быстро раздевался, рвал на подштанниках тесемки и Сохатых. Он трижды с разбегу подскакивал к борту, трижды крестился, трижды вскрикивал: «Ух, брошусь!» — и всякий раз как в стену — стоп! Палуба покатывалась со смеху. Илья Петрович, одеваясь, говорил: «Ревматизм в ногах… Боюсь».
Ошпаренный ледяной водой, Прохор глубоко нырнул, « отфыркнулся и, богатырски рассекая грудью воду, поплыл на „Орел“. Весь раскрасневшийся, холодный, ляская зубами, он накинул доху, всунул ноги в валенки.
— Ну вот. С открытием навигации вас… Теперь гуляем, — и пошел в каюту одеваться.
Пароходы двинулись с музыкой на прогулку по теченью вниз. В кают-компании пировала знать, на палубе — публика попроще.
Начался пир и в народе. Гвалт и свалка за места, за жирный кус. Особенно шумно и драчливо в застолице приискательской «кобылки». Но вот пробки из четвертей полетели вон, челюсти заработали вовсю, аж пищало за ушами. Тысяча счастливчиков отводили душу, а многие сотни, не попавшие за стол, в обиде начали покрикивать:
— Тоже.., порядки… По какому праву не на всех накрыто?!
— Мы стой да слюни глотай! А они жрут. Крики крепче, взоры свирепей.
— Надо хозяина спросить. Почему такое неравненье?..
— Мы вровень все работаем, пупы трещат. А он, стерва гладкая, что делает? Любимчикам — жратва, а нам — фига…
— Обсчитывает да обвешивает… Штрафы… Жалованьишко плевое. А тоже, сволочь, в водичку мыряет по-благородному, и пушек палит, как царь… Его бы в пушку-то!..
Тут стражники с нагаечкой:
— Расходись! Не шуми!.. Мы рот-то вам заткнем. И пристав на коне.
— Ребята, имейте совесть! Хозяин делает рабочему классу уваженье, праздник… А вы… Что же это?
— Наш праздник Первого мая!
— Молчать!! Кто это кричит?.. Урядник, запиши Пахомова!.. Эй, как тебя? Козья борода!
Прохор поднял двенадцатый бокал шампанского, пушка ударила пятидесятый раз.
— Пью за здоровье отсутствующего Андрея Андреича Протасова. Урра!..
— Уррра!.. — грянул пьяный пароход, и паровые стерляди потянулись хороводом из кухни в пир.
Техник Матвеев поднял рюмку коньяку за здоровье всех тружеников-рабочих — живую силу предприятий.
И возгласил Прохор громко, властно:
— Можешь пить один. А не хочешь, до свиданья. Всем стало неприятно, все прикусили языки. Только дьякон Ферапонт, икнув в бороду, сказал:
— За рабочую скотину выпить не грешно, друзи моя. Се аз кузнец, сиречь рабочий. Пью за свою рабочую братию!.. И тебе, Прохоре, друже мой, советую, — и дьякон рявкнул во всю мочь:
— Урра!..
Винные лавки и шинки работали на славу. Возле кабака, на коленях в грязи, без шапки, вольный искатель-хищник Петька Полубык. Он пропил золотую крупку и песочек и вот теперь, сложив молитвенно руки, бьет земные поклоны пред толстой целовальницей Растопырихой, заслонившей жирным задом дверь в кабак.
— Мать пресвятая, растопырка великомученица, одолжи бутылочку рабу божьему Петрухе до первого фарту… — И тенорочком припевает:
— Подай, госпо-ди-и-и…
— Проваливай, пьянчушка, пока я те собакам не стравила. Безбожник, дьявол! — кричит басом Растопыриха.
Петька Полубык быстро подымается, рыжая проплеванная борода его дрожит, глотка изрыгает ругань. «Да нешто я к тебе хожу? Горе мое к тебе ходит, а не я».
Растопыриха, крепко сжав вымазанные сметаной губы, задирает подол и быстро шлепает чрез грязь босыми ногами к пьянице.
— А ну, тронь!
Растопыриха, развернувшись, ударяет его в ухо, пьяница молча летит торчмя головой в навоз.
Пьяных вообще хоть отбавляй. Не праздник, а сплошное всюду озлобление. Немилому хозяину припоминается все, ставится в укор всякая прижимка, всякая не правда, даже тень прижимки и не правды, даже тень того, чего сроду не бывало и не могло случиться. Но, уж раз лед тронулся, река взыграла, ледоход свое возьмет: потопит низины, принизит горы, смоет всю нечисть с берегов.
Праздник гоготал на всю вселенную свистками пароходов, буйством, криками, пушечной пальбой. И солнце село за тайгу, опутанную пороховой вонью и сизыми дымками.
Поздно вечером в бараках и в домишках начались скандалы я скандальчики.
Столяр Крышкин, немудрящий мужичонка с мочальной бородой, был лют в праздник погулять. Он спустил в кабаке все деньги, сапожишки с новым картузом и пришагал к родной избе, чтобы выкрасть кривобокий самовар в пропой.
Месяц перекатился в небе, глянул вправо. И мы за ним.
Барак. Сотни полторы народу. Раньше жили здесь семейные, теперь, с развитием работ, сюда затесалось много холостых. Чрез весь барак — боковой коридор. Справа — скотские стойла для людей. В каждом стойле живет семья. В коридоре инструменты: кирки, ломы, лопаты, всякий хлам. Тут же, на скамейках или вповалку на полу, спят парни. Их называют «сынками». А замужних баб, готовящих «сынкам» пищу, обшивающих «сынков», стирающих им грязное бельишко, называют «мамками». Абрамиха, грудастая, кривая баба, жена забойщика, имеет пять сынков. Они платят ей по пятерке с носу в месяц. Иногда случается, что, когда муж на ночной работе, сынки спят с нею. Сынкам хорошо; мамке все бы ничего, да грех; мужу денежно, но плохо.
Обычай этот давным-давно крепко вкоренился в жизнь — и выгодно и смрадно. Женщин среди рабочих мало, самка здесь ценится самцами, как редкий соболь. Отсюда — поножовщина, разгул, разврат. Слово «разврат» звучное, но страшное. Однако не всякая таежная баба его боится. Проклятая жизнь во мраке, в нищете, в подлых нечеловеческих условиях труда толкает бабу в пропасть. Баба падает на дно, баба перестает быть человеком.