Ярослав Кратохвил - Истоки
Крестьяне выслушали Зуевского, лукаво поклонились ему до земли и сказали:
— Прости ты, Михаил Григорьевич, нас, деревенских дураков. Народ мы темный, сам знаешь, ну и дело с концом. Дурак какой-то, черт его побери, попутал нас глупых, вот и все. Ты уже не серчай. Больше не будем.
С той поры они валили мартьяновский лес только тайком и по ночам.
В лагере военнопленных тоже не заметили, как за стенами бараков зазеленели поля. Проглядели даже появление первых листочков в садах, молоденьких и нежных, волнующих душу какой-то девственной обнаженностью.
Над весной того года господствовали два вновь открытых слова:
Учредительное собрание!
Слова эти звучали торжественно, торжественней, чем «Христос воскрес», и были словно вычеканены из металла. Были как блестящий паровоз, летящий вдаль.
Но доктор Трофимов, споря с Мартьяновым, ожесточался на эти слова:
— Освободили!.. Освободили преступников, которые при настоящей власти не смели бы и на свет божий показаться. А при этой «временной» так и лают на всех своих собачьих свадьбах: «Учредительное собрание!» Будут, как видно, «учреждать» смирительные дома для порядочных людей!.. Переворот! И верно — перевернули мир наизнанку, вверх дном! Арестанты, лодыри, враги государства и общества, конокрады и преступники всех мастей и сортов всплыли наверх… начальством заделались!
Это весна и для чехословацких военнопленных была отмечена учредительным мероприятием — съездом чехословацкой общественности в Киеве [216]. Делегатом на съезд от организации военнопленных в последнюю минуту стал Петраш, потому что в присланном удостоверении по непонятным причинам было проставлено его имя. У Томана, который как председатель организации по праву собирался на съезд, все расплылось перед глазами, и слова, которыми он тщетно пытался замаскировать свои чувства, как-то не выговорились.
Петраш вернулся со съезда в начале мая. Рассказов ему хватило на несколько вечеров. Он привез много важных новостей, привез на память и русские киевские газеты, в которых кадеты могли прочитать, что съезд прошел с энтузиазмом. Их еще сегодня волновало опубликованное в газетах заявление французского летчика о том, что французы до последней капли крови будут бороться за свои идеалы переделки Европы, и обещание русского оратора, что русский народ, как и чешский, до конца выполнит взятые на себя обязательства. Кадеты без конца восхищались телеграммой министра Милюкова съезду, а главное — телеграммой дежурного генерала штаба главковерха о том, что разрешено формирование новых добровольческих частей из военнопленных чехословаков.
Фишер, прочитав все это, завертелся волчком, как ошалевшая собачонка.
— Я же говорил! Я же говорил! Я же говорил! Здорово!
Он ничего иного не делал, только появлялся во всех углах, садился на все койки, твердя всем с необузданной радостью:
— Я же говорил: здоровая эгоистичная национальная идея сильнее всех интернациональных утопий!
* * *В мае война была как смертельно раненный орел, который еще бьет крыльями и рвет когтями землю, но никогда больше не взлетит.
И Мартьянов в середине мая бросил надоевшую политику и вернулся к обычным делам. Жену он отправлял на лето в деревню, и она уезжала из беспокойного города с радостью. Они уговорились в этом году жить на даче вместе с Зуевской, и Зуевская с детьми приехала к Мартьяновой в начале июня.
Зато Мартьянов, выйдя из местного исполнительного комитета, совсем перестал встречаться с Зуевским. Он сильно сблизился с Трофимовым и всякий раз, когда слышал о забастовках и кровавых бунтах в армии и на заводах, в недоумении хлопал себя ладонью по лбу:
— Наша святая революционная Русь, видно, вовсе спятила! Скажите, пожалуйста, чего хотят эти люди? Ведь умные люди! Русские люди! Не все же они большевики, приехали в запломбированных вагонах от Вильгельма! [217] Эх… русское дурачье! А как бы именно сейчас можно было жить! Как в раю! Царя нет! Свобода! Все к твоим услугам. Все, что требуется человеку для плодотворной работы и предпринимательства! А они куда лезут? Куда лезут, скажите, — на штыки, под пулеметы, на баррикады! Прут, как саранча! На смерть! За кем? За шпионами, за убийцами, купленными на немецкие деньги. Не лучше, не разумнее ли сидеть дома, есть хлеб с кашей да жену обнимать в постели!
Мартьянов потому ходил на все патриотические манифестации, что никогда еще так не мучила его бессильная ненависть и тревога за родину.
Но раз как-то они с Томаном провожали отряд русских дезертиров, отправляемых обратно на фронт.
Такие торжественные проводы! Чуткая улица подняла пыльный шлейф к выцветшему, иссушенному небу, всколыхнулась от барабанного боя и криков. Она развернула грудь во всю ширь, от дома к дому, вздуваясь воплем большого красного полотнища:
Мы, дезертиры, добровольно идем на фронт! Война за свободу до полной победы!
Милиция, босые мальчишки, взопревшие музыканты были как бы носом длинной колонны, похожей на змею, по бокам колонны гарцевали вооруженные верховые, а в хвосте, ощетинясь штыками, браво печатал шаг почетный взвод тонконогих безбородых солдат. Вдоль глазеющих домов — толпа: лица, растянутые изумлением, онемевшие от любопытства, хмурые, равнодушные и скучающие.
Даже купцы, выставившие в запыленных витринах портрет Керенского, смотрели на эту торжественно-крикливую процессию как-то безрадостно. А какой-то старик из толпы подошел к Томану и, улыбаясь ему близорукими глазами, сказал:
— Не до песен им… Хе-хе! Дай бог, хоть знамена довезти до фронта! Чтоб не пустили их наши ребята на портянки!
Мартьянов вскипел, отогнал старика. Но и сам-то он, вместо радости и желания взяться за работу, принес с этого торжества лишь новую горечь и разочарование.
— Смотришь, — печально говорил он потом в сумерках Томану, — и кажется, будто все это сон, волшебная сказка. Ведь где-нибудь в другом месте, в другой, культурной стране, к примеру хотя бы в вашей, люди бы вне себя от восторга были. Такая достойная демонстрация! Даже дезертиры и те пошли воевать! А наша публика? Равнодушие и недоумение… Вот оно, вековое наше угнетение-то! Нет в нас ни национальной гордости, ни отваги!
98
В июле, когда пленные офицеры проводили беспечные дни у реки за городом, чешская офицерская организация получила наконец ответ на свое заявление о вступлении в чехословацкую армию: офицеров зачислили на курсы прапорщиков и велели ждать приказа о выезде. Все были довольны: решение сохранить за ними австрийские чины превзошло все их ожидания.
Итак, над ними простерлось спокойное, умиротворенное летнее небо.
Но города под этим летним небом горели в лихорадке. Дни, нагроможденные потоком бешено мчащегося бурного времени, как льдины у берегов реки во время ледохода, вдруг закружились на месте. И лагерь военнопленных замер в ожидании.
Редактор чешской газеты дрожащей рукой писал:
«Революционная армия наступает!
После долгих месяцев колебаний и растерянности, после долгих месяцев развала и упадка русской армии — снова наступление…»
Дни завертелись в головокружительном вихре, чтобы обрушиться в новую, еще более бурную стремнину.
Зборов! [218]
Кадеты захмелели от этого слова, как от самого крепкого вина.
Мартьянов в поисках Томана зашел даже к Зуевскому.
— Послушайте, — сказал он, — что это за бригада? Ваши, что ли?
— Наши.
Глаза у Мартьянова увлажнились. Он крепко пожал руку Томана:
— Молодцы! Честное слово! Молодцы. — И в волнении всей своей мощной грудью повернулся к Зуевскому. — Что вы на это скажете? Нам бы стыдиться перед ними! — И когда он снова обратился к Томану, глаза его сверкали: — Почему же вас-то здесь оставили? Что это? Саботаж?
— Придется дезертировать на фронт, Сергей Иванович! — воскликнул Томан.
— Нет, нет, — веско, серьезно возразил Мартьянов. — Мы устроим вам торжественные проводы, как и подобает героям, нашим спасителям. Михаил Григорьевич, — с укором бросил он Зуевскому, — надо постараться!
* * *Но еще до того, как в чехословацкую армию вызвали офицеров, пришел телеграфный приказ отправить добровольцев — солдат из барака Пиларжа.
И в один прекрасный день, почти неожиданно для всех, в проулках между серыми бараками затрепетало их красно-белое знамя.
Коренастый Пиларж шел во главе взвода, расправив грудь и плечи. Он шел мерной поступью, как опытный лидер партии во время партийной манифестации. В руках вместо портфеля держал он связку бумаг. За ним твердым шагом, в колонне по четыре, шагали два десятка солдат, и бесформенная толпа остальных военнопленных окружала их. Помимо чехов, в толпе были поляки, румыны, сербы. Правофланговый в первом ряду нес красно-белый флаг. На спинах или под мышкой ребята несли мешки и узелки. Лица у них были воинственно напряжены, мундиры и фуражки украшены полевыми цветами.