Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3
А Валентина совсем за вечер не отдыхала, себя не щадила, жила для них всех, и хотела всех насладить и всем остаться. И только Яковлев, для того и пошедший в армию, что «военных любят», суетился безуспешно вокруг, а его оттесняли.
– Да ну вас ко всем лешим! – кричал он. – Однако русалки пусть при мне останутся!
А больше всех танцевали с Валентиной ловкие, взлётные и ненасытные Мельников и Виноходов. Счастливо-дурацкая не сходящая улыбка Виноходова выражала непрерывный успех – то у своей минской, а теперь вот у Вали.
Саня раньше долго не отдавал себе отчёта, но постепенно заметил, что некоторые мужчины как-то особенно приспособлены к ухаживанию за женщинами, сразу берут верный тон и тут же имеют успех, и женщины сразу отличают их и благоволят. А у Сани никогда не получалось лёгкого ухаживания с наскока, а всегда должно было сперва произойти медленное душевное сближение, узнавание.
Но сегодня все женщины, певшие из граммофона, вливались в одну Валентину, и самые простенькие слова вытягивали, выматывали что-то из груди:
С тобою – быть! с тобою – жить!Те-бя любить! лю-бить!
Скудная жизнь, суровая служба, светло-прохладные рассуждения над книгами, – так месяцы живёшь и как будто самодостаточно. А нужен толчок одного такого вечера – и вдруг видишь, как ты тёпел, слаб, уязвим, и совсем не войне предан. И книгами – тоже не насытить души.
От войны – произошло за эти дни внутреннее освобожденье. Какие ни происходят мировые события, а твоя судьба – одна единственная.
Как будто не повеселиться, а потосковать они сегодня собрались. Как будто в этой тоске и была главная сладость для каждого, старого и молодого. Как будто должны они были каждый потравить себя – и тогда легче им будет продолжать своё стояние.
А жизни нет конца,И цели нет иной, –
ни на минуту не давали отдыхать граммофону.
У сдвинутого стола при стенке оказались Саня с Краевым. И всегда спокойно-благородный малословный Краев, сейчас, поигрывая пепельницей и зажигалкой, – и не пьяный же, а вот от этой разнимчивости общей, – вдруг, без расспроса, стал рассказывать Сане о своей невесте: какая нежная она, какая единственная, и никакой другой цели не видит он в выживании, как только вернуться к ней. Весь смысл жизни для него в том, чтобы вернуться к ней, – и выше того не бывает смысла.
И хотя в чистом виде и в общей формулировке никогда не мог бы Саня с этим согласиться, – сейчас он согласно кивал Краеву и был сражён, за душу схвачен простотой его довода: да! да, именно так! Воюющему мужчине естественно знать ту женщину, к которой он должен вернуться, и весь его военный путь должен быть – к ней.
Он смотрел на вертящуюся счастливую Валентину, на рдение щёк её, выгретое и движением, и внутренним огнём, и ловил те мгновения, когда она пересекала его глазами, – и любил её, любил её в этот вечер, как никого в жизни. Любил в этой отзывной сестре милосердия – ту свою ненайденную, прекрасную, невыразимо-близкую женщину, которую давно должен был найти и для которой жить. А умереть – так чтобы знать, кого потерял.
Саня – не боялся умереть. Но почему-то всегда у него было предчувствие недолговечности. Что не долго ему жить.
Подсаживался Яковлев, что-то тарахтел, как жалеет, что их вечеринку нельзя сфотографировать, света мало, – оторвали бы в редакции. (Он одевал несколько солдат в противогазы и посылал фотографию – «газовая атака». Или в помещичьем залике разбрасывал до беспорядка и подписывал – «после ухода немцев».)
Не мог Саня, как Чернега, пойти к случайной тут крестьянке, лишь потому что хата её оказалась рядом.
Но и как же жизнь его, петелька за петелькой, всё вязалась так, что и на двадцать шестом году – он одинок, и вот ехать в отпуск – а не к кому?
Что ты – одна всю жизнь,Что ты – одна любовь,Что нет любви другой.
Полюбить – по-настоящему. Полюбить пока не поздно. Ведь ещё велика война впереди, и немало сложится голов.
Если уж и судьба в эту войну умереть – то хоть оставить позади себя любимую женщину. С сыном бы.
А другого пути утвердить себя на земле и продолжить – нет.
Их беседа с Краевым распалась. А сидели рядом. Каждый, вполне согласный, думал о своём.
Отпуск выйдет Сане, наверно, в апреле. И теперь он поедет не в станицу, нет. Он поедет – в Москву. Ни к кому определённому, смутные, опавшие нити знакомств. Он поедет в Москву, как в лучшее место, где жил. Где провёл такие счастливые студенческие недоученные годы.
Никогда не жалел, что бросил университет, – а вот в эти дни стал жалеть.
Провести три недели в Москве, да весной, – сейчас перевешивало Сане всю предыдущую и будущую жизнь. Сами тёплые стены московских переулков – помогут. В чём-то. Встретить кого-то. Ведь каждому это обещано.
О нет! Нет! Что-то так расширилось сердце его сегодня, что и обняв всю Москву – не могло насытиться.
Даже представив себе любовь свою – единственную, найденную и уже осуществлённую, – уже и на том не могло остановиться.
Да и не может человек известись – на одной лишь только любви, самой и прекрасной. Как в лёгких есть ещё верхушки, так в нас остаётся ещё и ещё высота.
Что-то так расширилась грудь, потянуло куда-то, всё выше. Это уже была не тоска по неохваченному, по нежитому – а просто переполнительно хорошо.
Так растеснило грудь, что мало стало и этих раздражительных песенок, и даже сияющих глаз Валентины. Тесно – в себе самом.
О таком взмывающем чувстве знал Саня одно стихотворение. Как будто сам его написал – так это точно и единственно было схвачено. «Не жди» Полонского.
Тифлисская летняя ночь (как и везде на юге у нас). Изнуряющий, расплавляющий залив луны – но:
Я не приду к тебе… Не жди меня!
Вот это невыразимое переполнение:
Не ты ли там стоишь на кровле под чадрою,В сияньи месячном?! – Не жди меня, не жди!Ночь слишком хороша, чтоб я провел с тобоюЧасы, когда простора нет в груди.
Ты, мы – созданы для чего-то лучшего, чем мы делаем. Намного лучшего и высшего.
Тесно в себе самом. И в этой комнате – тесно. Такая красота взмывала – потянуло вовне.
Саня тихо всех миновал, в передней насадил папаху, шинель просто накинул. И вышел.
Ах, как хорошо!
Не воздух один свежий после табачного дыма и керосинового нагара, но морозно, хрустально – и ясно. Поместье стояло на небольшой высотке – и во все стороны простиралось мирное полусветное мрение – по порослям, до лесов.
Как раз между двумя высоченными раскидистыми вязами и выше остроголовой еловой обсадки двора – высоко в чистом небе стоял месяц ровно в первой четверти, полукруг.
Но уже довольно было света от него, чтобы на ветках примороженные льдяшки сверкали как драгоценности.
И не настолько ярок, чтобы загасить звёзды. Отступя – висели они там и здесь – в раскатившемся беспредельном млековатом небе.
Нет! Даже женщиной не может насытиться сердце. Ещё дотянуться хочется вот в эту зовущую, невыразимую, загадочную красоту, – зачем-то же распахнута она над нами.
Когда сама душа – сама душа не знает,Какой любви, каких еще чудесПросить или желать, – но просит – но желает,Но молится пред образом небес.
И как нам докликнуться! И как нам дозваться!
Так, замерев, с головою вверх, Саня стоял.
Стоял.
Пока не стало и зябко.
Во дворе поместья никого не было.
Он медленно пошёл, сильно хрустя наледью под сапогами.
578
Уже с месяц не было в бригаде ни одного убитого, ни одного раненого, и никто не звал священника – ни отпеть, ни исповедовать-причастить, ни посидеть у постели тяжёлого, написать письмо домой. Перевязочный пункт, где место священника во время боя, вовсе пустовал. Могилы прошлой осени ещё не поднялись из снега и не звали убрать их. Не было случая для панихид – но и молебна о новой власти отца Северьяна не попросили служить. Бывало, иные солдаты приходили сами в его крохотную пристройку к главному дому Узмошья – посоветоваться о семейном, побеседовать о душевном, – но от дня революции ни единый человек не притянулся, ни от одной из девяти батарей. И на наблюдательные пункты под пули не к кому было идти, пусто и там. Все жили близ огневых позиций или близ лошадей – но только с лошадьми вот и осталась одна ежедневная работа. Приходил туда – а все бродили без дела, – без дела, но в каком-то духовном заражении, томлении и надежде вместе, как будто опоены каким зельем, не в себе, не полностью слыша и видя, – бродили, и в землянках лежали, томились, читали листки и газеты, – а никто не тянулся к священнику, опалённые этими днями.