Страна Печалия - Софронов Вячеслав
—
Все, хозяюшка, принимай работу, и расчет сразу давай.
—
А что мне ее смотреть, ты, Яша, свое дело знаешь, а я все равно мало чего понимаю. А вот насчет расчета извини великодушно, пока что нечем тебя отблагодарить…
—
Как это нечем, поди, с отцовских поминок чего осталось.
—
Может, и осталось, — отвечала Глафира, поднимаясь с лавки, — только боюсь, как бы твоя Капка мне глаза не выцарапала за угощение это.
—
Да не боись ты, она ничегошеньки о том не узнает, не таковский я человек, чтоб обо всех своих делах рассказывать.
Допив остатки перестоявшей браги, Яшка простился с Глафирой и, слегка покачиваясь, побрел домой, радуясь, что провел очередной день не в безделье, как это теперь с ним часто случалось, а хоть в какой, да работе. Он был из той породы русских мужиков, которых работа молодит, а безделье старит. А самое главное, душа требует применения сил своих, без чего жизнь становится скучной, и извечная спутница рода человеческого, печаль, незаметно подкрадывается и подолгу не отпускает. Потому и есть единственное средство от нее — работа всласть, до пота, а чаще всего — до полного изнеможения. Вот тогда мужик словно заново родится, начинает чувствовать себя чуть ли не Богом на грешной земле и живет дальше, веря, что, пока не перевелась работа и нужны его мастеровые руки, Бог его не оставит, не позволит сгинуть и пропасть от безделья…
Видать, Яков хорошо отремонтировал лодку, потому как, когда Глафира с помощью других мужиков спустила ее на воду, залезла внутрь, оттолкнулась веслом и поплыла, то ни единой речной капельки не просочилось через днище. И она смело погребла против течения, нашла тихую заводь, выметала сеть, привязала ее к свисающим над водой кустам тальника, а сама, сделав круг, выбралась на берег и стала ждать.
Трава только пробивалась на верхушках болотных кочек, рядом летал толстый шмель, выискивая себе капельки нектара, чуть выше сновали ласточки, не замечая лежащую в траве женщину, и от этой тишины, суеты живых существ по телу у нее разлилась такая живительная сила, словно она заново родилась и к ней вернулись ее молодые годы.
Пролежав так до захода солнца, она опять спустила лодку на воду, в несколько гребков добралась до своей снасти и начала ее выбирать. Первый ее улов, словно Бог благоволил ей и в этом деле, оказался на редкость богатым: в сетке застряли два здоровенных язя, несколько молодых щучек и с десяток ершей. Дрожащими руками она выбрала их, кинула на дно лодки и вновь опустила сеть в воду. Плыть обратно по течению было легко и свободно, и она быстрехонько добралась до того места, где все рыбаки крепили свои лодки. Спрыгнув на землю, слегка подтащила свою лодочку к берегу, на большее не хватило сил, и, быстренько собрав еще трепещущую в руках рыбу в корзинку, помчалась домой. Там она растопила очаг, почистила ершей, а что осталось, присыпала толстым слоем соли. После чего уставшая и не перестающая улыбаться, присела возле разгоревшейся печи и, смотря на огонь, думала: «Неужели это и есть моя жизнь, которой я раньше не знала? Почему до того совсем не ценила ее, искала счастья где-то на стороне, а оно, оказывается, вот здесь, рядом, стоит лишь протянуть руку».
Впервые в эту ночь она уснула легко и быстро, и ей почему-то приснились белые лебеди, летящие над рекой, и, пролетая над ней, они кричали: «Гла-гла-фира, Гла-гла-летим». И она во сне почувствовала, как поднимается вверх, пристраивается к стае и парит над землей, словно птица небесная, а все ее несчастья и беды остались где-то далеко позади.
* * *
Яков Плотников, помогший направить лодку для Глафиры, придя домой, заявил жене, что дальнейших заработков у него не предвидится, поскольку местный народец совсем обезденежил, а потому он не знает, как вести свое небольшое хозяйство дальше. Капитолина молча выслушала его и, ни слова не ответив, ушла на кухонку, чему Яков оказался несказанно рад и пошел в свою мастерскую, где он втайне от нее начал резать очередного истукана. Его давно одолевало желание вернуться к своему любимому занятию и вырезать людские лики, запрещенные православной церковью, поскольку все они напоминали языческих истуканов, когда-то давным-давно сброшенных князем Владимиром в бурные воды Днепра.
Вряд ли Яков знал о тех давних событиях и не видел в своей задумке большого греха. Он мечтал вытесать из толстого кедрового ствола фигуру старика, смотрящего на мир отрешенно и недоверчиво, как это делал сам Яков последнее время. К нему вновь вернулся разлад со всеми, кто жил рядом с ним. Он перестал здороваться с соседями, ни к кому не заходил в гости, хотя, бывало, кто-то и приглашал его на крестины или очередную свадьбу, справляемую в слободке. Обиженные таким невниманием слободчане отплатили ему той же монетой и перестали обращаться с небольшими заказами, на выручку от которых он раньше и жил.
Но Якова перестало волновать охлаждение к нему окружающих, он весь был поглощен мыслью о том, как вырежет из цельного ствола что-то такое, чего раньше никто в жизни не видел, и тем несказанно удивит всех. Пока же ему хватало общения с покойной матерью, которая вновь стала являлась к нему, когда он в полном одиночестве закрывался в своей мастерской.
—
Скажи, матушка, почему мир так несправедливо устроен? — спрашивал он ее.
—
То, Яшенька, Господь Бог так распорядился, за грехи наши, за дурные дела и мысли. Ты вот сошелся со своей Капитолиной, а венчаться не захотел, вот Господь и отвернулся от тебя.
—
Не верю я ни попам, ни венчанию, обман все это…
—
Ну как же, миленький, обман, заведено так. Коль женщину ввел в дом, то женись, иначе нельзя… — слышался ему тихий голос матери.
—
Придумки это все, вон, сколько людей живут то с одной, то с другой бабой, и все им ничего за то не делается. Почему их тогда Господь не наказывает?
—
То нам, Яшенька, знать не дано. Жизнь она долгая, не на них, так на детках их скажется, проверено уже. Ты вот в церковь ходить перестал, ото всех отвернулся, потому и опечалился. Зачем опять Бога гневишь, непонятно какого черта резать начал? — вкрадчиво спрашивала его мать, на что Яков начинал сердиться и со злобой отвечал:
—
И ты меня понять не хочешь! Совсем я один теперича остался… Не черта я режу, а человека, хочу, чтобы он у меня будто бы живой получился. А ты все портишь речами своими. Уходи, не хочу больше говорить!
Образ матери тут же исчезал, и Яшка с остервенением брался за стамеску, начинал рубить дальше, обрисовывая контур головы, кустистой бороды до пояса и узловатые пальцы рук, прижатые к груди. При этом он начинал беседовать со стариком, выпытывал, как того зовут, смеялся, поскольку тот не отвечал, и все спрашивал его:
—
Ну, чего, дедуся, помалкиваешь? Признавайся, как тебя наречем? Вакулой? Нилом? Или Николой?
Обрамив контуры лица, он первым делом принялся вырезать глаза, после того — нос, плотно сжатые губы, и постепенно из куска дерева и впрямь стало проглядывать суровое старческое лицо, кого-то напоминавшее Якову. Своего родного деда он не помнил, поскольку умер тот, когда Яшка был совсем маленький. А когда он чуть подрос, то отец, как ушел на заработки, так и не вернулся… И лицо его в Яшкиной памяти со временем размылось… И встреть он его сейчас, будь тот живой, вряд ли бы узнал, прошел мимо, и ничего внутри у него не дрогнуло, сердце не подало весточку об их родстве…
Но это его ничуть не тяготило, поскольку материнская любовь грела его с достатком, и проживи мать чуть дольше, не уйди на старости лет в монастырь, может, Яшка и впрямь по ее желанию выбрал бы себе невесту, и нарожали бы они детей, и жили, как все. А оставшись один, он вдруг растерялся и, не зная, к кому преклониться, все ждал, что рано или поздно встретит свою суженую, чем-то похожую на мать. Пусть не лицом, то своей заботой и лаской. Но сколько женщин он ни встречал, с кем ни начинал заводить разговор, натыкался на отчужденность, непонимание, а то и вовсе насмешки, отчего сердце его каменело, и он уже перестал ждать ту, кто будет ему мила и станет опорой в жизни.