Розмэри Сатклифф - Меч на закате
— Это Сердик, Артос. Ты слышишь, что я говорю?
— Что Сердик?
— Он высадился на западной стороне пролива Вектис, и с ним только что собранное войско. Они вошли в пролив под дождем и в темноте два дня назад; и прежде чем морская охрана успела вообще заметить их появление, они уже были на берегу. Мы узнали об этом прошлым вечером.
Я помню, что кое-как приподнялся на локтях и выругал его за то, что мне не сказали об этом раньше, — как будто до меня могло дойти хоть одно слово. Помню, что попытался встать с кровати, крича Гуалькмаю, чтобы он дал мне какие-нибудь снадобья, которые позволили бы мне продержаться в седле несколько дней, даже если бы они убили меня потом, и что они оба удерживали меня и старались успокоить, словно я был взбесившейся при виде огня лошадью… И смутно, как во сне, припоминаю, что позже, когда я снова лежал смирно, я нацарапал под приказом о выступлении в поход и о передаче Кею командования войском какую-то закорючку, которая могла сойти за подпись, и прижал к горячему воску Максимову печать, пока Кей удерживал клинок огромного меча над моей трясущейся рукой. Ничего не помню о том, как Кей вышел из комнаты, потому что к этому времени я уже вновь отправился в свои странствия.
Кажется, лишь гораздо, гораздо позже — и я думаю, что действительно прошло много дней, — я начал понимать, что снова нахожусь в темной оболочке своего тела, а еще позже понемногу уверился в том, что у меня в спине, под левой лопаткой, сидит кинжал. Немного погодя оказалось, что никакого кинжала там нет, есть только острая кинжалообразная боль. Но эта боль проникала все глубже и глубже, пока я не начал задыхаться, как запыхавшийся бегун, и мир, который только что начал возвращаться, снова растворился вокруг меня в огненном хаосе, в котором единственно несомненным было лицо Медрота, похожее на белую посмертную маску, висящую в воздухе, куда бы я ни смотрел; но наконец и ее охватили языки пламени, а само пламя утонуло в последней великой темноте.
Я так и не смог определить с уверенностью, как долго я пролежал между жизнью и смертью, но с того момента, как я впервые почувствовал себя больным, прошел, должно быть, чуть ли не месяц, прежде чем я проснулся в меркнущем свете лампы, ощутил на лице воздух раннего-раннего утра и понял, что могу дышать снова и что лежу, замерзший и взмокший, в луже пота.
Я попытался вытащить себя из нее и не смог. А потом Малек, который был теперь моим оруженосцем, склонился надо мной, ощупывая меня жадными руками. Он сказал:
— О сир, мы думали, ты умрешь!
И, к своему великому удивлению, я почувствовал у себя на лице что-то, что показалось мне каплей теплого дождя.
Я пробормотал что-то насчет того, что я и так уже достаточно мокрый, и мальчишка начал кудахтать и скулить от смеха, а потом рядом со мной оказался Гуалькмай, и они подняли меня с мокрых одеял и закрыли другими, сухими и теплыми, от которых пахло сушеными травами. И сон принял меня в ласковую темноту.
День за днем я лежал плашмя на застланной одеялами постели под затхлой крышей, полной щебечущих ласточкиных гнезд (это были Королевские покои, но в Сорвиодунуме условия были более суровыми, чем в Венте), обхаживаемый Гуалькмаем и Мальком, а еще невысоким, коротконогим, толстым евреем, который занял место старого Бен Симеона. Я чувствовал себя так, словно у меня за спиной была пропасть, и весь окружающий мир казался мне маленьким, ярким и далеким, словно его собственное отражение в серебряной чаше. Поначалу сил у меня было не больше, чем у наполовину захлебнувшегося щенка, но по меньшей мере мой рассудок снова стал моим собственным, и я был в состоянии требовать и воспринимать новости о ходе боевых действий; хотя, по правде говоря, четких или связных новостей было мало, только долгие сбивчивые разговоры о стычках и мелких, ничего не решающих сражениях; о блестящем использовании Сердиком соляных болот, морского залива и насыщенных влажными испарениями дубрав — среди которых он чувствовал себя теперь как дома, — помешавшем нашему войску схватиться с саксонским племенем вплотную. В любое другое время я бы рвался с пеной у рта самому принять командование, но я был так слаб, так недавно вернулся от края всего сущего, еще так остро чувствовал незначительность и удаленность всех вещей, что меня вполне устраивало лежать смирно, оставив кампанию, какой бы она ни была, в руках Кея.
Беспокойным у нас был Гуалькмай, которому не терпелось вернуться к своим раненым. Он прилагал огромные усилия, чтобы скрыть это, но я знал своего Майского сокола большую часть жизни не для того, чтобы не суметь разгадать его настроения и его желания… Однажды вечером, когда он, следуя своему обыкновению, зашел после ужина меня проведать, я, помню, начал ворчать насчет того, каким черепашьим шагом возвращаются ко мне силы, и он посмотрел на меня, слегка приподняв брови.
— Не часто случается, чтобы человек, который перешел от Желтой Карги прямо к легочной лихорадке, оказывался в состоянии сражаться врукопашную с дикими зубрами уже через неделю. Ты поправляешься, друг мой. Теперь у тебя все пойдет хорошо.
— Так что, полагаю, ты захочешь оставить меня и присоединиться к войску, — заметил я.
Он с легким кряхтением уселся в большое резное кресло со скрещенными ножками, стоящее у очага, и потер колено.
— Я останусь до тех пор, пока ты не перестанешь во мне нуждаться.
Я повернулся к нему и увидел, чувствуя, как накатывает на меня внезапная волна теплоты и нежности, усталого старика, которым он стал, высохшего и скрюченного, точно ветка дикой груши на колодезном дворе; я знал, что ему не под силу вынести тяготы лагеря и военной тропы и знал также, что он должен ехать.
— Что до этого, то у меня есть Бен Элеада, который может готовить мне настойки. Другие теперь нуждаются в тебе больше, чем я.
— Не стану отрицать, что я буду рад вернуться к войску и к раненым, — просто сказал он. — Они немало лет были моей главной заботой.
— Всего лишь тридцать или около того. Порядочно наших были бы к этому времени мертвы по меньшей мере однажды, если бы не твой маленький острый нож и вонючие микстуры от лихорадки.
— И даже так порядочно наших мертвы, — сдержанно отозвался Гуалькмай, и мы оба углубились мыслями в прошлое, как бывает с теми, кто стареет; вспоминая товарищей, живых и умерших, которые были молоды вместе с нами, когда само Братство было молодо. Так что все было решено, и мы еще немного задержались за разговорами, пока Гуалькмаю не пришло время собираться в дорогу.
Вставая, чтобы идти, он внезапно пошатнулся и, дабы устоять на ногах, схватился за спинку кресла; и на какое-то мгновение, пока он стоял, проводя по лбу ладонью, мне показалось, что на его лицо наползла серая тень, и меня коснулся страх.
— Что такое? О Боже милостивый, Гуалькмай, только не ты теперь!
— А? — он поднял глаза, встряхивая головой, словно хотел прояснить ее. — Нет-нет, может, я немного устал, только и всего. Иногда я думаю, что старею.
— Ты на десять лет моложе меня.
— Смею надеяться, я протяну еще немного, — отозвался Гуалькмай и невозмутимо захромал к двери — его хромота заметно усилилась за последние годы.
Больше я его не видел.
Возвратившихся ко мне сил едва хватало на то, чтобы доползать от кровати до кресла у очага и сидеть там, закутавшись в одеяла, обычно с парой собак у ног (но ни одного моего пса никогда больше не звали Кабалем), когда мне принесли некую депешу от Кея. Почерк моего лейтенанта никогда не был особо разборчивым — странно мелкий и корявый для такого рослого и несдержанного человека — и я корпел над ним, поднося пергамент к мерцающему свету пламени, потому что хотя на дворе еще должен был быть день, маленькие неровные оконца в крыше были закрыты ставнями, чтобы не пропускать внутрь дождь и ветер. Более того, письмо заслуживало внимательного прочтения, потому что наконец-то Кею было о чем сообщить: вынужденные-таки действовать саксы приняли полномасштабное сражение при Кловенской дороге, почти на полпути между Вентой и берегом, где высадился Сердик. Кей дал мне об этом сражении простой и ясный отчет, маневр за контрманевром и фаза за фазой, вместе с некоторыми действительными или кажущимися фактами касательно левого крыла конницы, которые делали чтение малоприятным. Я мог себе представить, как он покусывает перо и озабоченно вглядывается в возникающие на пергаменте строчки. И в конце, хотя Морские Волки были фактически остановлены и даже отброшены назад — ценой тяжелых потерь с нашей стороны — он не мог сообщить мне о решающей победе; вся летняя кампания почти ничего не дала, если не считать того, что Сердик был до сих пор заперт с южной стороны Леса. И когда я читал это письмо, первый из октябрьских штормов уже бился крыльями о дребезжащие ставни, так что я знал, что на этот год сезон военных действий был окончен.