Михаил Старицкий - Перед бурей
— Как же это? Оставить ляшков-панов в покое, чтобы жирели здесь от людской крови? — вытаращил налитые кровью глаза хмелевший уже Кривонос.
— До поры, до времени... — успокоил его Богдан. — Сначала королю нужно, чтобы мы нападением на неверных вызвали их на войну с Польшей, а потом уже он, для защиты отчизны, поднимет посполитое рушенье, значит, и. всех козаков, станет во главе войска, возьмет в руки полную власть, приборкает магнатов, поставит другие законы, восстановит наши права...
— Стой, стой! Я что-то в толк не возьму... — крикнул Кривонос, — словно вот. путается в башке... Как же это? Даст права и все этакое... а когда же гнать из родных земель лютых ляхов?
— Да и согласятся ли еще паны с королем?: Они такой гвалт поднимут на сейме, что и сюда долетит их veto! — добавил Чарнота.
— Вот тогда-то мы глотки им и заткнем, — закурил люльку Богдан, — для этого-то самого и будет король нас держать в полном комплекте; война ему только и нужна для предлога, чтоб поднять нас, а там уже нашею оружною рукой он будет стричь своих королят, как баранов...
— А ежели проклятые ляхи не поднимут гвалта? — приподнялся Кривонос на локте, загораясь адским огнем.
Так, значит, мы спокойно возьмем свои предковские права и запануєм на родной Украйне... — поднял торжественно люльку Богдан.
— И не будем гнать и резать ляхов?
— Да на что же, коли дадут все нам без боя?
— Нет! Не бывать этому! — заревел Кривонос и ударил кулаком с такой силой о деревянный обрубок, что он подскочил, опрокинулся, разбив вдребезги сулею и раскидав ковши.
Разбитый каганец покатился на землю. В палатке водворился мрак... Молча встал Чарнота, вышел ощупью из землянки и возвратился с новым каганцем; он установил опрокинутый обрубок, поставил на него новую сулею, каганец и зажег его. Внутренность землянки снова осветилась тусклым красноватым светом.
Кривонос сидел, оперши свою голову на руки; у него из разбитого о сук кулака текла кровь, ложилась темными пятнами на лбу, на щеке, застывала каплями на усах... но он не замечал этого... Богдан и Чарнота мрачно молчали. Давило всех зловещее чувство.
— Слушай, Максиме! — прервал, наконец, молчание Богдан. — Не было и не будет довеку, до суду, чтобы ляхи-паны спокойно нам уступили права! Кинутся они на нас, как волки!
— Это верно! — кивнул головой и Чарнота. — Не уступят они нам наших земель, не уступят награбленного добра; зубами будут держаться, пока мы их не выбьем до последнего...
Кривонос облегченно вздохнул, провел рукою по лбу, покрытому крупными каплями пота, размазал по лицу кровь, поднял ковш и, наполнив его оковитой, кинул в рот молча.
— Не тревожься, брат! — ударил его дружески по колену Богдан. — Будет пир кровавый и пьяный, только нужно нам запастись пивом, а до того времени поуспокоить гостей: вот я и приехал просить тебя, от имени братьев, оставить здесь на время лыцарские потехи, а отправиться с нами на басурман.
— Так и знал! — ударил себя в грудь Кривонос. — Предчувствовало проклятое сердце!
— Друже мой! Усмири его! — промолвил с глубоким чувством Богдан. — Ты свое сердце потешишь, а Украйне, матери нашей несчастной, нанесешь ужасный удар...
Кривонос зарычал и заскрежетал зубами, как ущемленный в западне лев.
— Ведь пойми, — продолжал Богдан, — что сейчас, пока ни у короля, ни у нас ничего еще не готово; пока мы безоружны, бессильны, то своим полеваньем ты только раздразнишь панов, разбудишь их, всеоружных, усыпленных нашей мнимой покорностью, раньше времени и испортишь навеки всю справу...
— Проклятье! — вскочил Кривонос и, выпрямившись, ударился головой о потолок землянки; земля посыпалась градом, пламя в каганце заколебалось от движения воздуха удлиненными языками. Окровавленный, освещенный красноватыми пятнами мутного света, с сверкающим взором, с надвинутыми косматыми бровями, с посиневшим шрамом и обнаженной до пояса грудью — Кривонос был поистине ужасен и напоминал собою раненого, разъяренного зверя.
Тянулась немая минута.
— Что же делать, мой любый, — прервал ее наконец потрясенный Богдан, — больше ждали, меньше ждать... да и не ждать, а в другом только месте начать лыцарский герц.
— Эх, брате Богдане, — отозвался горячо Чарнота, — да разве нас только лыцарские герци манят. Ведь не дети мы, не безусые хлопьята!
— В том-то и горе, — продолжал он, — что надо бросить все на волю этих извергов панов! Что татары? С татарами можно жить по-приятельски, ей-богу! Да вот, посуди: ни они земель у нас не отымают, ни на свою веру не приневоливают, ни наших прав не касаются... вот что! Позволяют даже по- соседски пасть табуны на ихних степях, так же, как и мы им... Правда ведь? Так?
Богдан молча кивнул головою, а Кривонос остановил дикий блуждающий взор на Чарноте.
— Только что вот... — возражал сам себе Чарнота с паузами, — иногда налетами грабят, так и мы не дарим, а тешим также свою удаль. Да я скажу еще так, что и добре, что грабят, ей-богу, добре! От их набегов нам даже польза... Раз, — они не дают нам спать, а будят... да, будят силу козачью, закаляют лыцарскую удаль, а два, — что шарпают и даже чаще наших лютых врагов, заставляют их искать у нас помощи, а стало быть, и нам прибавляют больше весу!
— Провались я на этом месте, — захрипел наконец Кривонос, — коли Чарнота не правду сказал! А что станется, пане-брате, если мы татар совсем повоюем? Ведь тогда они Польше не будут страшны, а без них мы не нужны. Тогда ляхи, мироеды-мучители, на нас и опрокинутся всею своею силой и задавят... вот оно что! Вот оно куда карлючка закандзюбылась! Задирать-то татар, чтобы они били ляхов, — добре, любо! А татар нам бить, так все равно, что свою голову под обух подставлять.
Задумался Богдан над этими речами. Такие мысли смущали иногда и его голову: «А что, взаправду, если это только интрига, если хотят соблазнить нас шаткими обещаниями, поднять всех на борьбу с бусурманом, и, опрокинувши его за Черное море, раздавить безбоязненно все козачество? Какую тогда роль сыграю я для своей Украйны? Положим, что этому королю нельзя не верить: он не лукав и чист сердцем, но он и не долговечен. Не воспользуется ли тот, кто его сменит, нашею кровью для нашей же погибели?»
— Правду сказали вы, — отозвался наконец громко Богдан, — и ты, Михайло, и ты, Максиме, сущую правду: все может статься, и верить ляхам нельзя, да опериться нам без этой войны невозможно; в том-то и сила, что нам нужно воспользоваться их думкой, чтобы збройно сесть на коня, а когда засурмят-затрубят наши трубы, да взовьется наше родное кармазинное знамя, да заалеют бесконечными рядами алые верхи шапок и жупаны, — тогда-то, братцы, и подумаем крепкую думу: на татар ли с ляхами ударить или с татарами на ляхов?
— Вот так дело! — расправил брови Кривонос.
— Любо! Оживем!.. Теперь уже и я выпью по самое... некуда! — потянулся Чарнота к бочонку.
— Так и помогите же мне, друзья, — убеждал Богдан, — докончить с ляхами игру... давно уж я ее веду... даже очертела.
— Поможем, поможем, — подхватил Чарнота.
— Мне только усыпить нужно панов, пока сядем на коней да саблями брякнем. Так вот от имени всего козачества бью я челом, чтобы вы на малое время бросили ваши камышевские жарты.
— А! — застонал даже Кривонос и так сжал кулаки, что кости хрустнули. — Все-таки за старое! Да ведь это сверх человеческой силы! Да знаешь ли ты, что творят здесь эти идолы-аспиды?
— Все знаю, брате, — вздохнул глубоко Богдан, — и знаю, что нужно этих вылюдков карать; но для этой самой кары, для избавления народа от египетской неволи нужно пока воздержаться от кровавой мести.
— Да как же воздержаться? — вскрикнул Кривонос, потрясая руками. — Ну, пусть меня считают за простого камышника-разбойника... Сам я за себя и отвечу... Поймают — сдерут шкуру, на кол посадят, и баста... Эка невидаль!
— Эх, Максиме, Максиме! — покачал укоризненно головою Богдан. — Да кто же Кривоноса, лыцаря, равного Яреме, посчитает за простого камышника? Ты своими жестокими карами ожесточишь лишь врага. Клянусь тебе богом и нашим краем бессчастным, что ляхи взбудоражатся, заподозрят короля и размечут, как щепки, все наши хитрые планы.
— Слушай, мой друже, — почти упал возле Богдана Максим, — если б ты заглянул вот сюда, — распахнул он совсем свою грудь, — и увидел, какая там рана, окипевшая и гноем, и черною кровью, то ты бы отскочил в ужасе... Я сам туда боюсь заглянуть и прячу ее от людей... Ой, и жжет же она меня вечным огнем, неугасимым, пекельным!.. Ты говоришь, что я не могу от жестокостей отказаться... все меня зверем считают, но был же я когда-то не зверь! И это побитое сердце умело любить и знало ласку... Эх! — выпил он залпом ковш оковитой и прилег головой на поднятые на локтях руки. В горле у него что-то кипело и клокотало, плечи судорожно вздрагивали от страшной внутренней боли.