Алексей Новиков - Ты взойдешь, моя заря!
После сцены в избе Сусанина кто-то уже выразил свой суровый приговор на изящном французском языке: «C'est mauvais!»[26] Но ему тотчас возразил благодушный молодой человек, принадлежавший к очень громкой фамилии.
– Для русской оперы, может быть, и порядочно, – сказал он, – будем снисходительны. Но, конечно, было бы кощунством сравнивать это отечественное попурри с творениями Беллини или Доницетти!
Чем больше суждений слышал издатель «Северной пчелы», тем больше недоумевал. Только граф Бенкендорф мог разрешить его недоумение. Но граф, как нарочно, оставался весь антракт в императорской ложе.
Владимир Федорович Одоевский побывал в верхних ярусах и видел там слезы, исторгнутые музыкой Глинки. «Куда же спрятаться русскому человеку с его чувствами, – подумал он, – чтобы не встретить злобные усмешки этих холеных господ во фраках с бархатными отворотами и лорнетами в руках?»
Возвращаясь в зрительный зал, Одоевский глянул на ложу Глинки. Там что-то оживленно говорил дамам полковник Стунеев. Боковая портьера, за которой скрывался автор «Ивана Сусанина», была попрежнему задернута. В ложе следующего яруса Одоевский увидел еще одного знакомого и приветливо помахал ему рукой. Александр Сергеевич Даргомыжский ответил с такой энергией, с таким жаром, будто приветствовал союзника в одержанной победе. Владимир Федорович удивился экстравагантному поведению застенчивого молодого человека. Ему и в голову не приходило, что на премьере «Ивана Сусанина» присутствуют молодые музыканты, которые утвердят имя Глинки как знамя.
Публику приглашали к продолжению спектакля. Запоздавший Пушкин нагнал у входа в партер князя Вяземского.
– Вяземский, каково?
– По мне, – отвечал Вяземский, – еще надо разобраться в этих звуках, как-то непривычны они для наших ушей, воспитанных на Мейербере и итальянцах.
– В том и беда, – отвечал Пушкин, – что нас с малолетства пичкают иноземными десертами…
Около Пушкина и Вяземского остановился студент Петербургского университета Иван Тургенев. Он грешил и стихами и прозой, и ему очень хотелось услышать, что говорил Пушкин дальше, но поэт увлек Вяземского в зал.
Студент шел к своему креслу, издали наблюдая за Пушкиным. Как человек, мечтающий о литературном поприще, Иван Тургенев был хорошо осведомлен о событиях в словесности. Весной он смотрел комедию Гоголя. На днях прочитал «Капитанскую дочку». Теперь сидел в опере и, вслушиваясь в непривычные для оперы напевы, старался понять: что же происходит в русском искусстве? В этот день, 27 ноября 1836 года, передовая литература заключала нерушимый союз с новой, народной музыкой.
После короткого музыкального вступления занавес снова раздвинулся. Дремучий заснеженный лес. Здесь примет Сусанин смерть за родину. Здесь бесславно погибнут ее враги. Уже провел Сусанин наедине с собой последний час. Музыка еще раз совершала чудо, одно из многих в этот вечер. В напевах до конца раскрылся характер русского человека, его светлая, стойкая душа.
В зале было тихо. Император сидел все в той же позе, положив руки на барьер, и с той же благосклонностью внимал речам, сложенным для мужика придворным бароном. Император наверняка будет аплодировать, когда костромской пахарь еще раз объявит, что он умирает за царя.
Но как Сусанин вступил в единоборство с врагами родины, так и музыка вела непримиримую борьбу с поэтом. Жалкие вирши барона окончательно потонули в могучих и грозных напевах. В этих напевах явственно звучал голос русского человека, никогда не склонявшего головы перед вражьей силой. Эти напевы сложил для Сусанина тот народ, которого не могли одолеть никакие насильники. Недаром же и в последнюю, предсмертную минуту жизни Сусанина музыка откликнулась герою не скорбью и отчаянием, но призывным напевом непокоримой русской вольницы.
И тогда настроение, накапливавшееся в театре, наконец прорвалось. Едва Пушкин вышел в фойе, его обступили знакомые и незнакомые.
– Свершилось, Александр Сергеевич, – сказан Одоевский. – Родилась народная опера в России!
– Взошла заря! – горячо откликнулся чей-то голос.
Пушкин не успел ответить, как люди заговорили наперебой:
– И что за музыка! Как надобно любить и знать Россию, чтобы так выявить сокровища ее духа!
– Все ново, все свежо…
– И все, от первого до последнего звука, выражено по-русски! Кто этого не поймет?..
Пушкин стоял, окруженный тесным кругом. Люди все еще прибывали. Шум увеличивался.
В театрах императора Николая Первого давно не было никаких партий. Никакие изъявления общего мнения давно не имели здесь места. И то, что совершалось сегодня в тесном кругу, в центре которого стоял Пушкин, было похоже на демонстрацию. Но таков был этот необыкновенный спектакль, что многие, спустившись с верхних ярусов, спешили присоединить свой голос.
– Все знали, что песни наши таят в себе клад. Но кто еще вчера мог сказать, что мы обладаем оперой, превосходящей самые смелые надежды?
– Господа! Скажем прямо: гений Глинки открывает новые страны в искусстве, и какие страны!
Пушкин кому-то что-то говорил. Дальние теснились вперед, чтобы слышать.
– А сиятельный меломан объявил, что это кучерская музыка, – гневно говорил, обращаясь к окружающим, какой-то студент.
– Они еще будут шипеть и злобствовать!
– Не только злобствовать, но и действовать, господа!
Люди снова зашумели. Они еще теснее сдвинулись вокруг Пушкина, словно хотели и его уберечь от козней врагов. В городе ходили многие слухи. Общее настроение готово было обернуться взрывом ярости против гонителей поэта.
К шумному кружку незаметно подошел Булгарин. Он жадно прислушивался и пришел в еще большее недоумение: вокруг оперы начинается какая-то подозрительная возня сомнительных личностей. Фаддей Венедиктович давно не видел такого радостного, такого торжествующего лица у Пушкина.
К счастью, Булгарин заметил издали графа Бенкендорфа, возвращавшегося из императорской ложи. Фаддей Венедиктович бросился к нему.
– Не оставьте без указаний, ваше сиятельство! Радуюсь как патриот: высокий сюжет и чувства, священные для верноподданного… Однакоже в музыке, – Булгарин заглянул в глаза Бенкендорфу, стараясь прочесть его мысли, – в музыке какое-то попурри, ваше сиятельство…
– Государь император изволил одобрить спектакль, – отвечал на ходу Бенкендорф, – вот тебе указание.
– Безмерно счастлив, ваше сиятельство, но не изволили ли вы слыхать: первостепенные особы заявляют, – Булгарин перешел на шепот, – что от музыки, прошу покорно извинить меня, ваше сиятельство, отдает мужиком?..
– Рассуждения о музыке никого не интересуют, – отрезал шеф жандармов. – Государь император только что удостоил милостивого приема в своей ложе барона Розена… И музыкант между прочим тоже удостоился… понял?
– Понял, ваше сиятельство! Высокий патриотический сюжет…
Бенкендорф более не слушал. Он спешил занять место к началу эпилога. Граф интересовался эпилогом не более, чем всей оперой. Но долг службы обязывал шефа жандармов безотлучно быть в зале, поскольку император оставался до конца спектакля.
Глинка был сам потрясен, когда увидел созданную им картину народного торжества на Красной площади. Настало время пропеть гимн народу Сусаниных. Песня собрала все свои голоса. И те, что родились вместе с народом, и те, что были неразлучны с ним в боевых походах, и те, которым доверил народ свои заветные думы. Не к прошлому, а к будущему были обращены эти голоса. Как светоносно будущее народа, так светел был крылатый напев. Голоса неслись вольной, могучей стаей. Казалось, что тесно этим стремительным звукам в императорском петербургском театре. Казалось, что слышит эту славу вся Русь.
Глава седьмая
В жизни Егора Федоровича Розена еще не было таких счастливых дней. Лучезарная слава пришла наконец к незадачливому поэту-драматургу. Как в тумане вставал в памяти день первого представления оперы: милостивый прием в императорской ложе и выход его, Егора Федоровича, на сцену после окончания спектакля.
Барон стоял у рампы и принимал заслуженную дань. Правда, неподалеку находился и строптивый музыкант, вызванный какой-то разношерстной публикой. Но овеянный славой поэт не обращал на него внимания. Это тем легче было сделать, что музыкант появился на сцене смущенный и, казалось, сам не знал, почему он присутствует на торжестве Егора Федоровича.
Барон Розен все еще жил как в чаду, а жизнь готовила ему горькие разочарования. «Северная пчела» вышла со статьей Одоевского. Егор Федорович прочел статью, не пропустив ни строчки, и не нашел о себе ни слова. Автор говорил только о музыке, только о Глинке и кончал статью так:
«С оперою Глинки является то, чего давно ищут и не находят в Европе, – новая стихия в искусстве и начинается в его истории новый период: период русской музыки. Такой подвиг, скажем положа руку на сердце, есть дело не только таланта, но гения».