Галина Аудерская - Королева Бона. Дракон в гербе
Бона лежала теперь тихая, умиротворенная, со сложенными на груди руками, а в головах у нее горела белая восковая свеча. Ему хотелось еще чем-то скрасить смерть принцессы, но тут Марина открыла двери Паппакоде и вслед за ним в спальню ринулась толпа придворных, таща оттуда все подряд: сундуки, кресла, резные столики. Гаэтано подумал было, почему Паппакода не запретит грабежа, но предпочел ни о чем не спрашивать.
У принцессы в Бари не осталось ни родных, ни близких, стало быть, после ее неожиданной смерти непременно все растащили бы, не те, так другие. Такова жизнь! Он услышал, как Паппакода спрашивал камеристку:
— Умерла?
— Да, умерла.
Грустно покачав головой, Гаэтано медленно пошел к двери.
— Да, умерла, — повторил он про себя.
Конюший вышел, и Паппакода опустился на лавку у дверей в гардеробную.
— Кажется, вынесли все, ничего не осталось. А как наш медик?
— Пока жив, — вздохнула Марина, опускаясь рядом. — Где вы так долго пропадали? Можно было и не допустить грабежа.
Он с насмешкой посмотрел на нее.
— Не допустить? Чем больше людей замешано в грабеже, тем легче мне будет справиться с ними потом. Самое главное — что я успел вчера уведомить королевскую канцелярию о ее первом завещании. Только о первом.
— А что будет со вторым?
— Припрячу так надежно, что королевские послы из Кракова найдут его только после моей смерти, а быть может, и никогда не найдут.
— Теперь она останется в Бари… навсегда, — снова вздохнула Марина, на этот раз с облегчением.
— Ключ! — протянул руку Паппакода. Передавая ключ, Марина не преминула напомнить:
— Все, что увидите в гардеробной, — мое, только медик ваш.
Он кивнул головой.
— Пусть так. Дамские платья и кружева мне не нужны.
В этот же вечер Паппакода, еще не уведомив о смерти Боны епископа Муссо и не выслав гонцов в Польшу, устроил пир. Ужин этот напоминал скорее праздничный бал, нежели скорбную тризну. В обеденном зале во всю длину были расставлены длинные столы, ломившиеся от всевозможных яств и вин. Правда, ни серебряной посуды, ни дорогих кубков не было, но зато ярко горели свечи, вынутые из канделябров. В кресле рядом с Мариной сидел Паппакода и любезно пил за здоровье придворных и челяди. Слуги в свою очередь поднимали бокалы в его честь. Кувшины с вином кружили над столами, пирующие вырывали их друг у друга из рук, гудели голоса, шум нарастал, заглушая даже звуки музыки, то усиливавшиеся, то вдруг и вовсе затихавшие, так как подвыпившие музыканты набрасывались на еду. Наконец, когда галдеж стал невыносимым, Паппакода постучал ложкой о свой бокал, единственный уцелевший после грабежа, и все сразу же притихли — возвысил он свой голос. — В сей столь важный для нас день я желаю поделиться с преданными друзьями и слугами важной новостью. Король Испании, божьей милостью правящий нами Филипп Второй, повелел быть мне отныне бургграфом этого замка и правителем герцогства Бари и Россано. Мне дано право выбрать придворных, коих я пожелаю оставить при себе, а преданных слуг одарить богатыми подношениями.
Его речь прервали радостные возгласы, но они тотчас же умолкли, ибо взоры всех приковал большой деревянный поднос, который Марина протянула бургграфу, и на нем высилась гора кошельков с золотыми монетами.
— Держи! — крикнул Паппакода, бросив первый кошелек одному из свидетелей подписания завещания. — Теперь тебе! И тебе! Да, и тебе также! Кто нес гроб в часовню?
— Мы! — отозвались голоса с конца стола. — И еще Гаэтано.
— Хорошо! Ловите! Прекрасные синьорины, вам тоже! Держите! Ловите! А теперь вина! Всем!
— Да здравствует наш бургграф! — орали изо всех сил пьяные голоса.
— Ваше здоровье, друзья! — поднял бокал Паппакода и выпил за Марину.
— Виват, Бари! — ответила она, улыбаясь, и протянула унизанную перстнями руку за кубком. — Наш солнечный, самый красивый на свете!
Ответом на эти ее слова были восторженные крики, многие участники пиршества свалились под стол.
Видя все это, Паппакода дал знак капельмейстеру. Зазвучала фарандола, и вокруг Паппакоды и Марины закружились в танце все пирующие. Танец был темпераментным, южным, движения становились все более свободными, а подчас и бесстыдными.
— Виват! Виват! — Опьяневшие от вина и от неожиданных щедрых даров придворные и слуги не скрывали переполнявшей их радости.
Прекрасен Бари! Прекрасен сверкающий в их честь огнями огромный дворцовый зал! Но прежде всего — как прекрасна жизнь! Да, о да! Жизнь под ласковым, южным небом!
В замковой часовне, голой и пустой, на каменном полу стоял простой гроб из неоструганных досок.
Подле него горела одна-единственная свеча, небрежно сунутая в цветочный горшок с землей, она клонилась набок, наконец упала. Именно в эту минуту скрипнула дверь, и на пороге появился пьяный Гаэтано. Увидев упавшую свечу, он взял ее в руки и, не совсем твердо стоя на ногах, стал внимательно разглядывать гроб. Он долго смотрел и все не мог понять, чего же не хватает на крышке гроба, наконец понял — на ней нет креста. И тогда осколком глиняного горшка начертал крест на гробе своей принцессы. С трудом удерживая равновесие, Гаэтано наклонился и укрепил горящую свечу чуть дальше, прямо на ступеньках алтаря святого Николая. При этом несколько золотых монет выпали из его кошелька, торчавшего из кармана, и покатились по полу в сторону гроба. Гаэтано, выругавшись, принялся собирать дукаты, громко пыхтя, ползал на коленях, тщательно ощупывал каменный пол. Это продолжалось так долго, что даже пирующие в зале заметили его отсутствие. До него донеслись их охрипшие голоса:
— Гаэтано! Гаэтано!
Едва держась на ногах, он направился к выходу и открыл двери.
— Иду, иду… — бормотал старый слуга.
Еще с минуту он постоял на пороге, оглушенный смехом, гулом голосов, музыкой, и наконец захлопнул за собой дверь.
В часовне опять воцарилась мертвая тишина. В ней остался лишь убогий, одинокий гроб с догорающей свечой, свет от которой падал прямо на пол, озаряя единственную золотую монету, потерянную пьяным слугою. Один-единственный дукат — жалкий след легендарного богатства королевы Боны, государыни твердой и мудрой, вероломной и страстной и никем не любимой…
Оборы, 1980 — Варшава, 1982
Примечания
1
Перевод Ю. Вронского.
2
Влука — польская мера площади, равная 16,8 га.