Лев Никулин - России верные сыны
Так каждый думал о своем.
Вокруг собора стояли несметные толпы любопытных. Огромного роста швейцар с булавой подобно монументу возвышался на паперти. Кирасиры с обнаженными палашами полукругом охватывали портал собора. Черный, траурный, обшитый серебром балдахин нависал над входом в собор, приводя в смущение жителей Вены: уж не умер ли кто-нибудь из государей, съехавшихся в Вену на конгресс?
В соборе было холодно. Холоднее, чем за стенами. От вековых камней шел леденящий холод. Казалось, что траурной мессе не будет конца. Александр стоял неподвижно, чуть порозовев от холода. Он привык стоять так на гатчинских парадах, в одном мундире, на пронизывающем, леденящем ветру. Временами он доставлял себе удовольствие, — он смотрел в сторону Талейрана. В сущности, бывшему епископу Оттенскому подобало бы участвовать в панихиде по казненному королю вместе с кардиналом и австрийскими епископами… Он был бы хорош в епископском одеянии, с аметистовым перстнем на пальце.
Вот он стоит, в черном шелковом кафтане, с траурной повязкой, с лицом, исполненным величавой скорби. Кто этот старый человек? Верный слуга казненного короля, едва не разделивший с ним участь под ножом гильотины? Вельможа, покинувший революционный Париж ради Кобленца, украсивший навеки свою грудь белой королевской лилией, не жалевший жизни своей, чтобы вернуть трон Бурбонам? Нет, это расстрига-епископ, служивший мессу на Марсовом Поле в Париже в день праздника Федерации, в годовщину разрушения Бастилии. Он в своем епископском облачении был неким символом единения христианнейшего братства церкви с братством революции. Он разрешил священников, присягнувших революции, от присяги папе римскому, он благословил республику на конфискацию имущества церкви, он — близкий друг Дантона и посол республики в Англии в 1792 году…
И вот он стоит в траурной одежде здесь, в Вене, присутствуя на панихиде по королю, осужденному и гильотинированному революцией. Уполномоченный Франции на Венском конгрессе, уполномоченный Людовика XVIII, брата казненного короля, он сам, Талейран, придумал эту траурную церемонию.
Все это хорошо знали высокие особы, присутствовавшие в соборе святого Стефана, и лучше других знал Александр. Одного только еще не знал в то время русский император: не знал он, что князь Меттерних и лорд Кэстльри восемнадцать дней назад, 3 января 1815 года, подписали вместе с Талейраном «маленькую конвенцию» — военный союз против России и Пруссии.
Коалиция перестала существовать. Побежденная Франция, Франция, грабившая долгие годы Европу, теперь была в союзе с двумя государствами коалиции против третьего государства, сокрушившего владычество Наполеона, — против России.
Торжественно и скорбно гремел орган; стройные песнопения летели ввысь, под своды собора, и, принимая благословения кардинала, бывший епископ Оттенский, возможно, думал о том, что эту печальную церемонию он поставит в счет брату казненного короля, — при том и ему, Талейрану, очистится немалая толика.
И даже он, всезнающий и вездесущий, не мог предвидеть того события, которое внезапно перевернет все его расчеты. 22 февраля 1815 года порвалась паутина ухищрений Талейрана, рухнула созданная им «конвенция». Наполеон высадился в бухте Жуан и три недели спустя ночевал в Париже, в Тюильрийском дворце.
…Небесный голос кастрата Лючиано все еще звучал под вековыми сводами собора святого Стефана, и, коченея от холода, конгресс слушал траурную мессу, которой, казалось, не будет конца…
Александр искоса поглядел на англичан, — на лицах их была неодолимая скука. Ему вспомнились рассказы екатерининских вельмож о турецкой войне и о 1791 годе. И тогда англичане грозили войной, а его бабка Екатерина говорила: «Посмотрим, хватит ли у господина Питта храбрости начать с нами войну». В тот год в Лондоне народ писал мелом на стенах домов: «Не хотим войны с Россией!»
Не стали воевать из-за Турции, не будут воевать из-за Саксонии и Польши. Главное — твердость.
52
Почти четыре года Можайский не был в Петербурге.
По-прежнему на Невском слонялись франты, одетые так, как будто они только что вышли от знаменитого парижского портного, по-прежнему по Невскому мчались запряженные четверкой цугом кареты. Прижимаясь к обочинам, проезжали коляски деловых людей — купцов, докторов, ездивших на паре. Впрочем, у Можайского не было времени узнать поближе петербургскую жизнь. Пробыв два дня в столице, он уже мчался по дурной, уложенной кругляками-бревнами дороге на Москву. Рядом была новая, только что законченная дорога, но ее берегли для проезда государя.
Вечер застал его в Чудово. Двор гостиницы был заставлен каретами на полозьях, крытыми возками, казаки водили по двору коней. В прихожей суетились лакеи. Можайский приметил знакомого адъютанта, который сказал ему, что сопровождает в Петербург московского главнокомандующего.
Комнаты в гостинице были все заняты главнокомандующим и какой-то важной особой, взявшей лучшую из всех комнат и не уступившей ее даже главнокомандующему.
В ресторане Можайскому удалось добыть скромный ужин — курицу и бутылку сомнительного рейнвейна. Столы были заняты проезжающими, Можайскому предложил сесть за стол пожилой иностранец в очках, оказавшийся швейцарцем, врачом из Цюриха. Они вступили в разговор, швейцарец тотчас рассказал, что он домашний врач одного русского графа, что граф не выходит из своей комнаты, что он погружен в свои ученые труды.
— Мы здесь второй день, граф не торопится в Москву. Утром он гулял по лесу, чуть не по пояс в снегу. Потом переоделся и, позавтракав, заперся у себя.
Но Можайский не проявлял любопытства к странному поведению ученого графа и рассеянно слушал словоохотливого швейцарца. Лошадей не было, нужно было ожидать до утра. От Чудово он должен был ехать до самого Подберезья, затем на Новгород и дальше по глухой проселочной дороге до Васенок. Он думал только о том, что его ожидает у Катеньки Назимовой.
Между тем швейцарец погрузился в милые его сердцу воспоминания о Цюрихе, который он оставил восемь месяцев назад. Но тут появился слуга и позвал швейцарца к графу. Тотчас же поднялась суета. Ресторатор сам накрыл стол у камина. Откуда-то появились паштеты и холодная дичь и бутылка рейнвейна, на этот раз настоящего, если судить по бережности обращения с ней. Вдруг на лестнице послышались быстрые шаги, хлопнула дверь, и Можайский, к своему изумлению, увидел Матвея Александровича Мамонова.
Мамонов посмотрел на Можайского, не выказал ни малейшего удивления по случаю неожиданной встречи, взял его под руку, усадил за свой стол.
Они вспоминали Париж и парижских друзей, потом заговорили о событиях в Вене и конгрессе, о возвращении Наполеона в Париж… Прошло более двух часов, стемнело. Лакей принес свечи.
— …в политике меры, вынужденные обстоятельствами, всегда хорошие и единственно верные… Экономические меры есть в то же время и политические… ибо политика и экономика не разделимы.
Мамонов был так же небрежно одет, как в Париже, не чисто выбрит, воспаленные глаза его глядели в пространство.
Промелькнул адъютант главнокомандующего, с тревогой, как показалось Можайскому, взглянул в сторону Мамонова и скрылся. Не обратив на адъютанта никакого внимания, Мамонов продолжал:
— Сенат, состоящий из дряхлых глупцов в звездах и лентах, не должен быть основой государства. Все должно подвергнуться преобразованию… Как видите вы будущее? Я вижу будущее Руси…
Он умолк, потом крепко сжал руку Можайского:
— Рад, что встретились. Нынче утром, гуляя в лесу, я сочинил небольшое стихотворение… стихотворную пьеску. Впрочем, это не поэзия. Я хотел вложить в стих видение будущего. Вернее, мой сон. Слушайте…
И он прочитал медленно, но страстно и с увлечением:
Народ перестанет чтить кумиров и поклонится проповедникам правды…В тот день водрузится знамя свободы на Кремле, —С сего Капитолия новых времен польются лучи в дальнейшие земли.В тот день и на камнях и по стогнам будет написано слово —Слово наших времен — свобода![14]
— Свобода! — повторил Мамонов и задумался.
Вошел смотритель станции и сказал, что он может дать тройку, если капитан Можайский желает ехать без промедления.
Можайский встал и, как ни была для него интересна беседа с Мамоновым, стал прощаться. Неодолимое чувство влекло его в Васенки. Мамонов нисколько не удивился внезапному отъезду. Он пожал руку Можайскому, отодвинул нетронутый ужин, встал и ушел к себе.
В ту минуту, когда Можайский усаживался в возок, к нему, кутаясь в шубу, сбежал швейцарец, врач Мамонова.
— Граф просил вас, когда будете в Москве, пожаловать к нему в дом у Петровских ворот и жить, сколько вам будет угодно.