Философия упадка. Здесь научат самому дурному - Александр Викторович Марков
Итак, в произведениях де Сада объединены механика слова, всегда насильственного, манипулирующего, злобного, и механика страсти, которая и возбуждается этим словом, и способна порождать только эти слова. Поэтому произведения де Сада – это порочный круг: соблазнительное слово порождает соблазн, а сам соблазн вызывает новое соблазнительное слово. В этой круговерти, в этом безысходном лабиринте проходит вся жизнь героев.
Это не значит, что у де Сада вовсе нет характеров: ясно, что порочная Жюльетта отличается от своей морализаторствующей сестры Жюстины. Но характеры в его прозе – только функции. Если Жюльетта порочна, то не потому, что она ловко и эффектно предается пороку, а потому, что, кроме порока, в ней ничего нет. Она работает как порок, она – говорящая машина порока, ее телесность и красноречие устроены так, чтобы подпитывать порок.
Школа порочности начинается с презрения одновременно к общественному мнению и совести: и к голосу извне, и к голосу изнутри. Обычно либертен сложно и ловко играл таким презрением. Он действовал бессовестно, но старался, чтобы в обществе о нем говорили хорошо, более того, восхищались его авантюрными подвигами. Он провоцировал скандалы, наводил страх намеками, что всем испортит репутацию, но с друзьями или приятелями вел себя доверительно. Такое сложное притворство делало политику либертена более гибкой.
А вот порочный человек де Сада уже знает, какую политику он ведет. Он настаивает на своей вседозволенности и тем самым отказывается и от общества, и от совести:
Основной принцип моей философии, Жюльетта, – продолжала мадам Дельбена, которая после потери Эвфрозины всё больше и больше привязывалась ко мне, – это презрение к общественному мнению. Ты представить себе не можешь, дорогая моя, до какой степени мне наплевать на то, что обо мне говорят. В самом деле, каким образом мнение невежд может повлиять на наше счастье? Только наша сверхделикатная чувствительность заставляет нас порой зависеть от него, но если, по зрелому размышлению, мы сумеем подавить в себе эти чувства и достичь той стадии, где абсолютно не зависим от этого мнения даже в самых интимных вещах, тогда и только тогда хорошее или плохое отношение к нам окружающих становится для нас в высшей степени безразличным. Только мы сами определяем критерии нашего личного счастья, только нам решать, счастливы мы или несчастливы: всё зависит лишь от нашей совести и – возможно, в еще большей мере – от нашей жизненной позиции, ибо только она служит краеугольным камнем нашей совести и наших устремлений. Дело в том, – продолжала моя высокообразованная собеседница, – что человеческая совесть не всегда и не везде одинакова, почти всегда она есть прямое следствие образа жизни данного общества, данного климата и географии. Например, поступки, которые китайцы ни в коем случае не считают недопустимыми, заставляют нас содрогаться от ужаса здесь, во Франции. Следовательно, если это самое непостоянное понятие, зависящее лишь от широты и долготы, способно извинить и оправдать любую крайность, тогда только истинная мудрость должна помочь нам занять разумную среднюю позицию между экстравагантностью и химерами и выработать в себе кодекс поведения, который и будет отвечать как нашим потребностям и наклонностям, данным нам Природой, так и законам страны, где нам выпало жить. И вот, исходя из собственного образа жизни, мы должны выработать свое понятие совести. Поэтому чем скорее человек определит свою жизненную философию, тем лучше, потому что только философия придает форму совести, а та определяет и регулирует все наши поступки[29].
Мы видим, что злобный либертен не просто хвалится своими успехами. Он не стремится к успехам напрямую. Им управляют выражения и слова, понятые буквально, вроде слова «выпало» и прочих «слов судьбы». Эти слова он понимает буквально, как то, что в мире царит насилие и роковое порабощение.
Он говорит, что мир разнообразен и непредсказуем. Но из этого он выводит не страсть к познанию, а страсть к подчинению и порабощению себя и людей. Эта страсть к порабощению приводит самого героя к нечувствительности: человек перестает чувствовать, что испорченная репутация может тебе рано или поздно отомстить, но зато чувствует каждый день как бремя. Каждый день надо договариваться с людьми, каждый день выстраивать свою жизнь, стараясь не сойти с ума. Когда ты находишься в таком мучительном состоянии, которое мы бы отождествили с депрессией, то какая разница, чиста твоя репутация или осквернена:
Более того: я получаю большое внутреннее удовольствие при мысли о том, что эта репутация дурная; если бы ее считали образцовой, мне было бы не так приятно. Никогда не забывай, Жюльетта: хорошая репутация – это только лишняя обуза. Она не в состоянии вознаградить нас за все жертвы, которых она нам стоит. Те из нас, кто дорожит своей репутацией, испытывают не меньше мучений и страданий, чем те, кто о ней не заботится: первые живут в постоянном страхе потерять то, что им дорого, а вторые трепещут перед возможностью наказания за свою беспечность. Если, таким образом, дороги, ведущие одних к добродетели, а вторых к пороку, одинаково усеяны шипами, какой смысл подвергать себя мучительным сомнениям, выбирая между этими дорогами, почему не посоветоваться с Природой, которая бесконечно мудрее нас, и не следовать ее указаниям?[30]
В современной психологии такое состояние обычно называют «депривацией»: пережив тяжелое насилие, человек не ощущает своего тела и не может взять на себя никакой ответственности перед своим телом и перед другими людьми. Так ведет себя, например, женщина, изнасилованная в детстве и ставшая проституткой в подростковом возрасте. Всё кажется одинаково роковым, одинаково предназначенным «природой» или роком.
Такой человек путает природу, характер, фатум, насилие – всё это кажется единой давящей и неизбежной реальностью. А совесть, репутация, мысль другого человека представляются тогда чем-то не очень реальным, некоторым сновидением.
Иногда злая философия де Сада как бы сходится с просветительской критикой социальных установлений как исторически обусловленных и служивших интересам привилегированных групп. Но есть пропасть между Просвещением и де Садом. Просвещение требовало найти истоки каждого установления, найти «изобретателя», который решил, что нужно вести себя так, а не по-другому. Это была школа недоверия чувствам и бытовым знаниям, школа исторической критики и рационализма.
Либертинаж де Сада, напротив, требует доверять своим чувствам, своим страстям, потому что найти их источник невозможно. Нельзя найти