Тамара Каленова - Университетская роща
Двухпалубный пассажирский пароход «Фурор» постепенно заполнялся людьми. В третий класс еще не пускали, и толпа переселенцев, из тех, кто побогаче (билет на этот речной транспорт стоил на полтора рубля дороже против тарифа «Барнаула»), терпеливо дожидалась своего часа.
— Ну как, Порфирий Никитич, ничего каютка? — спросил довольный собственной расторопностью Пономарев.
— Вполне, — согласился Крылов. — Только отчего ж двух-местная?
— А Габитыч в грузовом поедет, подле багажа, — безмятежно ответил Пономарев. — Сам напросился. Там и рогожка сыскалась. И дешевле…
— Нехорошо, — нахмурился Крылов. — Не в том экономию зришь, Иван Петрович. Ну, да не поправить теперь дело, сам вижу. Так что по очереди будем, на рогожке-с… Первым — ты.
Лицо у Пономарева вытянулось, как он сам любил выражаться, по шестую пуговицу, но протестовать Иван Петрович не посмел. Только махнул рукой: дескать, делаешь-стараешься, а взамен благодарности — рогожка…
Прошло более часа. За это время приличная публика — чиновники, дамы, воспитанники духовной семинарии, — запущенная на пароход в первую очередь, и толпа переселенцев, постепенно просочившаяся на судно, имели возможность разместиться согласно своему рангу и положению: в каютах либо на палубах, в грузовых отсеках, в трюме. Пассажирам уж надоело созерцать унылую пристань господ Игнатова и Курбатова, бесплатные переселенческие бараки, гостиницу, контору, склады. Нетерпение охватило всех, как это обычно бывает в последние минуты перед отправлением; оно выражалось в шуме, в криках и возгласах, обращенных к тем, кто оставался на берегу, в усиленной жестикуляции, махании платками, шляпами… Наконец раздались три отвальных гудка, и огромные колеса последнего слова техники, чуда девятнадцатого века медленно, как бы размерзаясь, провернулись. Какое-то время судно не могло отлепиться от пристани, и капитан зычно командовал что-то через переговорные трубы механикам и кочегарам. Но вот берег дрогнул, поплыл в сторону, стал разворачиваться и отдаляться.
Тура, или, как ее называют местные жители, Городищенская река, словно упрямая норовистая лошадка, для фасону пометалась из стороны в сторону и успокоенно легла торной дорогой.
На середине реки потянуло ровным сквозняком, словно бы там, впереди, на севере, растворено было огромное, в полнеба окно.
Пономарев принес суконную накидку, напоминавшую просторный плащ, без рукавов, заставил набросить на плечи и направился было подремать в каюту перед ночлегом на рогожке. Он знал, что теперь Крылов не сойдет вниз до самого вечера, пока не стемнеет, будет следить медленное скольжение берега, рисовать его в дорожном блокноте, беседовать с попутчиками, и самое разумное не мешать ему в этом.
— Иван Петрович, милейший, не в службу, а… Принеси, пожалуйста, из моего сундучка книгу Фонтанеллы. Она сверху, — попросил Крылов, устраиваясь в плетеном кресле с подлокотниками и козырьком над головой.
— Фонтанеллу так Фонтанеллу, — с готовностью согласился Пономарев. — Не все ж одни научные опусы читать, надо ж когда и италианцем развлечься…
Крылов не стал разубеждать добрейшего Ивана Петровича в том, что Фонтанелло не италианец, а француз, и его книга не относится к развлекательной литературе. Он уже давно заметил, сколь велика власть привычки в человеческом мышлении: раз французское — значит, легкомысленное, немецкое же, к примеру, сплошь ученая сухость, а свое, отечественное, русское, и вовсе никуда не годится. Давно ведь сказано: нет пророков в своем отечестве, любая бразилианская свекла — это свекла, а наша, дома выращенная, — бурак-дурак…
Позади высокой штурвальной рубки уютно, сравнительно тихо. Сквозняк разбивается широким надпалубным сооружением и превращается в приятное свежее дыхание реки. Крылов снял фуражку, чтобы подсушить взопревшие волосы, и с наслаждением погрузился в чтение.
Сто шестьдесят восемь лет назад — от нынешнего, 1885-го — опубликовано «Описание путешествия в Левант» (на Восток), а все ж волнует современностью мыслей и взглядов. Вот, к примеру, превосходное место…
«Ботаника не является комнатной наукой, которая может развиваться в покое и тиши кабинетов… Она требует, чтобы бродили по горам, лесам, преодолевали крутые склоны, подвергались опасности на краю пропасти. Степень страстности, которая достаточна для того, чтобы стать ученым другой специальности, недостаточна для того, чтобы стать большим ботаником. И вместе с этой страстью необходимо еще и здоровье, которое позволяло бы предаваться ей, и сила тела, которая соответствовала бы ей…»
Истинно так! Справедливо и точно сказано… Крылов тоже считал, что кабинетным сидением следует заниматься только после того, как собран и накоплен значительный материал. Сам он путешествий, экспедиций не боялся. Наоборот, каждая клеточка, каждый мускул его крепкого, выносливо построенного тела требовали движения, нагрузки, испытания… Оно, это тело, физически тосковало о лете, красной поре ботаников.
«Но это еще не значит, что ты — настоящий ботаник, — остановил самого себя Крылов. — Тебе еще предстоит им сделаться… Можно всю жизнь блуждать Агасфером по земле и не иметь от этого пользы ни себе, ни обществу. Необходима цель».
О цели своих научных устремлений Крылов думал часто. Сначала она была маленькой, точечной: научиться различать растения одно от другого, запоминать по именам то, что произрастает в лесах и лугах… Затем цель отодвинулась и — вопреки законам пространства — не уменьшилась, а возросла. Мало знать по именам растительный мир. Проникнуть внутрь его, понять сокровенные преобразования, постигнуть суть загадочных явлений в природе, ее сакральный смысл, — вот цель грандиозная, перспектива не для одной человеческой жизни!
Приземистые берега, поросшие невысоким хвойником, березками да кустарником, уходили вдаль узким извилистым коридором. Подгоняемый течением, пароход двигался ходко, бодро перемолачивая желтоватую речную гладь. Вот попалось живописное однорядное селение. Выстроившиеся вдоль реки дома — фасадом к воде — принаряжены деревянной резьбой, раскрашены белой и синей краской. Деревня смотрелась весело, празднично; словно специально подошла к глинистому обрывчику поглядеть на проходящие суда и плоты, проводить в долгий путь. И снова плавное кружение дерев на берегу, мерный шум водяных колес, голубое небо, побеленное перышками облаков. Привольно. Хорошо.
— Барин… отец родимый… — из-за судовой переборки робко выдвинулся сначала клок седой бороды, затем руки, мявшие старую солдатскую бескозырку. — Не прогневайся…
— Что? Что такое? — сердясь на невнятно гундосившего старика, который перебил расслабленное приятное расположение духа, отрывисто спросил Крылов. — Да не прячьтесь вы, бога ради! Ступайте сюда.
Мужик приблизился, сгорбленный, приниженный, лицо перекошено горем. Рухнул на колени.
— Спаси, барин! Помирает… — только и разобрать было в его словах, заглушаемых сдавленным рыданием.
Крылов встал, рывком поднял старика с колен.
— Да говори, в чем дело? Господи, что за народ…
— Дочка помирает, барин… Люди сказывали, вы дохтур…
— Да какой я доктор?!
Крылов в досаде потер лоб; сколько раз уж так бывало: бегут, «дохтур, дохтур», — а он ни пользовать, ни прописывать лекарства не имеет права! Как это им объяснишь?
— Что, на пароходе нет врача? — спросил Крылов и сам понял: глупо спросил. Конечно, нет. Разве что среди пассажиров, случайно. — Среди пассажиров искали?
— Искали, батюшка, — закивал старик. — Капитан вашу милость указал.
— Пошли.
Книга де Фонтанелло, ученого и путешественника, позабыто осталась лежать в плетеном кресле.
В помещении третьего класса душно, переполнено людьми, багажом. И — на удивление тихо. Только в дальнем углу раздавался слабый плач охрипшего младенца.
Старик подвел к девушке, навзничь лежавшей поверх узлов и свернутых армяков. Она была без сознания, горела. Губы запеклись, на щеках малиновые пятна. Дыхание прерывистое, затрудненное.
— Когда заболела?
— Четвертого дня, — виновато поник головой отец. — Квасу холодного кабыть попила…
Крылов только головой качнул: кабыть… В Тюмени можно было сыскать врача. Да и в переселенческих бараках имелась какая-никакая медицинская служба. Нет, не обратился к ним старик. Еще чего доброго спрятал больную, никому не показывал, боялся, на пароход не допустят, на берегу оставят. Теперь плачет. Вопросы либо упреки бесполезны. И на пароходе, как на грех, единственный дохтур именно он, Крылов…
Однако ж поздно теперь слова произносить, воздух сотрясать. Надобно что-то делать.
— Ты вот что, — сказал Крылов старику. — Устрой больную получше. К дверям поближе перемести, к воздуху. Да армяки распрями. Что она у тебя на узлах лежит? Тяжело ведь и неловко. А я вернусь…