Сергей Львов - Гражданин Города Солнца. Повесть о Томмазо Кампанелле
Каждый день в обители был строго размерен. Колокольный звон не давал забыть многочисленных служб, скудных трапез, долгих часов непременного молчания. В начале третьего часа пополуночи монахов и послушников будил гулкий колокольный звон — призыв к всенощной. В дормитории — общей спальне послушников — все просыпались, зевали, потягивались. Монахи-надзиратели торопили встающих. Начинался день, заполненный молитвами, пением псалмов, назидательными беседами, многотрудными уроками, подчиненный суровым предписаниям и правилам. Трудно подолгу молчать, трудно говорить тихо, трудно ходить, низко опустив глаза, трудно никогда не смеяться, трудно не задавать вопросов. Родной дом близко, но отпроситься туда нелегко. И домашние тоже не часто выбирались к Джованни. Дела, заботы. Да и чувствовали они себя в стенах обители стесненно. Недалеко ушел Джованни от родного дома, а стена обители стоит между ним и его близкими высокой преградой. Он еще не монах, но уже совсем и не деревенский подросток. Как говорить с ним, неизвестно.
Джованни тосковал, особенно когда просыпался и видел себя среди чужих. Другие послушники были старше, провели в обители больше времени, привыкли. Они из разных концов Италии, у каждого свое наречие, а по-латыни далеко не все объяснялись так свободно, как Джованни. Они плохо его понимают, а он плохо понимает их. Отрадны были некоторые занятия в школе, но суровы наказания за малейшую провинность. За незнание Джованни наказывать не приходилось: изучение псалтыря, церковное пение, начала богословия, основы грамматики, свободные искусства давались ему легко. Чисты и без ошибок были его записи, сделанные вначале острым грифелем на восковых дощечках, позже чернилами на бумаге. Но и ему случалось провиниться: то засмотрится в окно, то перебросится словом-другим с соседом, то подскажет кому. За это били линейкой по рукам — боль от такого наказания подобна ожогу, рука вспухает. За провинности более серьезные пороли розгами. Пороли жестоко. Послушники шепотом рассказывали, что в одной обители тот, кому предстояло такое наказание, был послан на черный двор за розгами, но вместо того, чтобы покорно принести их, поджег монастырь. Никто не знал, что стало со смельчаком. Впрочем, вслух его называли не смельчаком, а грешником, Джованни подумал об этом послушнике, что хорошо бы иметь такого друга.
Многое в обители Джованни по душе: прекрасный сад, аккуратные внутренние дворики, расчищенные дорожки, посыпанные песком, тенистые и тихие уголки, прохладные полутемные переходы внутри обители, чистота. Особенно нравились ему кельи самых старых и уважаемых братьев. В них все создано для ученых занятий. При келье дворик, отделенный от других высокой стеной. Здесь можно гулять, дышать запахом цветов, ухаживать за ними, не видя никого вокруг себя, не общаясь ни с кем, кроме птиц, У кельи прихожая. Там стоит таз, вода для него поступает из-за стены, где прислуживающий монаху послушник наливает ее в воронку, вставленную в отверстие каменной кладки: глядеть на моющегося монаха никому не подобает. Некоторым самым почитаемым братьям позволяется даже принимать пищу в своей келье. Они могут целыми днями ни с кем не разговаривать, предаваясь в одиночестве размышлениям. Хорошо это или плохо? Наверное, для ученых занятий хорошо. Когда-нибудь и у него будет такая келья.
Некогда в Плаканике, как и в других обителях, была мастерская письма. Целыми днями переписчики в полнейшей тишине списывали книги Священного завета и отцов церкви, рубрикаторы размечали текст красными черточками, иллюминаторы рисовали красивые инициалы в началах глав, украшали их затейливым орнаментом. Но с той поры, как на севере в Германии изобретено книгопечатание, о котором идут споры — от бога оно или от дьявола, — мастерские закрылись. Только самые старые монахи помнили предания о порядках в скриптории, да в библиотеке хранились искусным почерком написанные и дивно изукрашенные книги.
Монах, ведавший библиотекой, дозволил Джованни бывать в библиотеке. Джованни с величайшей охотой помогал ему расставлять книги. Отдельно самые большие — in folio, отдельно поменьше — in quarto, отдельно маленькие — in octavo. Он дивился толстым томам в тисненых кожаных переплетах, застежкам, украшенным чеканкой. Бережно стирая пыль с книги, иногда он украдкой раскрывал ее на середине и погружался в чтение. Рукописные читать ему было поначалу трудно, потом привык. А печатные с самого начала читал легко, хотя дивился, что в разных книгах латынь выглядит, — да и звучит, если прочитать вслух, по-разному.
Брат-библиотекарь сокрушался, что книг в монастырской обители мало, обитель бедна. Он помнил все про каждую книгу: где и когда переписывалась, если рукописная, где и когда печаталась, если печатная, кем принесена в дар. Он говорил о книгах с нежностью. Однажды он сказал проникновенным голосом, цитируя чей-то трактат: «Книга — светоч души, зеркало тела, она учит добру и прогоняет пороки, она — венец мудрости, путеводитель путешествующих, друг семьи, утешитель болящих, помощник и советник правителей, книга — сад, полный спелых плодов, луг, полный благоухающих цветов; книга приходит к нам, когда нужна, книга всегда готова помочь нам, книга знает ответы на все вопросы; книга проливает свет на тайны, книга озаряет темноту, помогает в беде и учит умеренности в счастье». Библиотекарь сам прервал себя — грех так любить что-нибудь, сотворенное руками человеческими. Но ведь он любит не сами книги, а божественную мудрость, в них заключенную. Конечно, книжники вместе с фарисеями были врагами того, кто пришел искупить вину рода человеческого, но сколько отцов церкви, блаженных и святых были почитателями книжности? Недаром святой Иероним изображается всегда с книгами, с прибором для письма, погруженным в раздумье над текстами!
Библиотекарь перелистывал рукописный том и вдруг заметил, что широкие поля книги обрезаны. Кровь ударила ему в голову. Голос его пресекся. Он с трудом выговорил, что дознается, кто снова охотится за чистым пергаментом: на таких полосках переписывают молитвы на продажу неразумным женщинам. Те верят, что молитва, написанная от руки, помогает больше, чем молитва, напечатанная в типографии. Пакостнику не миновать монастырской тюрьмы!
Если бы Джованни мог, он бы не выходил из библиотеки. Но у молодого послушника много обязанностей. Конечно, в монастырской школе тоже есть книги — учебники грамматики, диалектики, арифметики. Но они побывали во многих руках, помяты, затрепаны, изрисованы. И все-таки даже эти невзрачные книги дороги ему. Его постоянно томит умственный голод. Впрочем, и простой голод тоже: монастырские трапезы скудны. Мясо Джованни и дома ел редко, чуть чаще рыбу. Но у доминиканцев мяса не готовят никогда, а строгих постов, когда и рыбы не дают, когда даже чечевицы не поешь досыта, много.
В дормитории часто говорят о еде. Те, кто из семей победнее, вспоминают простые лепешки, те, у кого дом побогаче, — жареные пироги с мясом и перцем, рыбу, печенную в золе, жирные деревенские колбасы. Да и каша на молоке чем плоха! А тыква, на меду варенная! Послушники родом с побережья вспоминают морских тварей — устриц, каракатиц, омаров. Из-за этого однажды вспыхнула ссора. Один послушник нахваливал такую еду, а другой накинулся на него: «„А все те, у которых нет перьев и чешуи… из всех плавающих в водах и из всего живущего в водах, скверны для вас“, — с торжеством процитировал он Ветхий завет. — А у этих твоих устриц, каракатиц, омаров нет ни перьев, ни чешуи! Есть их — оскверняться!» — говоривший истово сплюнул.
Житель побережья, привыкший, что все от мала до велика едят все, что другой назвал скверным, и с нежностью называют «фруктами моря», до смерти обиделся, но не знал, что ответить. Нашелся Джованни.
— Сказано Иисусом, — заметил он, — «не то, что входит в уста, оскверняет человека, но то, что выходит из уст, оскверняет…» — и назвал главу и стих Евангелия, где именно это сказано. Столкнулись два текста — ветхозаветный и новозаветный. Между ними возникло противоречие. Как быть? Какому следовать? О споре, окончившемся безрезультатно, тотчас узнал монах, которому было вверено попечение о Джованни.
Монах расспросил Джованни, отчитал его за гордыню, за умствования, за рассуждение о том, что превыше его понимания, за попытку столкнуть две истины, которые должны быть для христианина одинаково святы. Какие доводы можно приводить в подобном споре, он не сказал. Прозвучали слова, не раз еще дома от отца слышанные, ненавистные Джованни, — «не твоего ума дело», последовало назначение строгой епитимьи. Ему было приказано неделю есть в трапезной, сидя на низенькой неудобной скамье, а еду перед ним ставили на табурет. Так что он сидел ниже всей братии, и все взирали на него с осуждением сверху вниз, три дня в неделю его едой была только вода и черствый хлеб. За что? Почему?