Борис Горин-Горяйнов - Федор Волков
Искреннее восхищение всех и каждого вызывал передний занавес. Можно сказать, он уже сам по себе являл зрелище, мало кем из смотрителей виданное доселе. Изображен на нем был портик светлого греческого храма с колоннами; вдали — морская перспектива, по бокам — две огромные темные античные вазы. Этот занавес писался тщательно и любовно. Полотно сначала было геометрически точно, по всем правилам «першпективного» письма, разграфлено Федором при помощи Ивана Иконникова. Иконников обладал врожденным чувством колорита, но усвоил очень условную богомазную манеру письма. Федор смело и достаточно искусно владел кистью, но слабо разбирался в сочетаниях красок. В целом живопись получилась довольно сносная, хотя и не без больших погрешностей в выполнении отдельных частей.
То, что именуется порталом, также изображало античные колонны с низко нависшим приземистым фронтоном.
Декорации «Хорева» также удались, по общему мнению, хотя своим мрачным колоритом и плохо гармонировали со светлым занавесом.
Стены сарая изнутри были наспех помазаны серо-зеленоватой краской. Новые, гладко оструганные скамьи, повышающиеся в глубину, были врыты прямо в земляной пол, щедро посыпанный песочком. У входа, на особом щите, висело ярко размалеванное «расписание», где значилось:
Тщанием компании охочих комедиантов отправлена будет
Российская историческая трагедия в стихах.
В пяти действиях, сиречь переменах.
ХОРЕВСочинение господина Сумарокова
ДЕЙСТВУЮТ ПЕРСОНЫ
Кий, князь Российский — Иван Иконников
Хорев, брат и наследник его — Федор Волков
Завлох, бывший князь Киев-града — Гаврило Волков
Оснельда, дочь Завлохова — Иван Нарыков-Дмитревский
Сталверх, первый боярин Киева — Григорий Волков
Астрада, мамка Оснельдина — Алексей Попов
Единый страж — Михайло Чулков
Другой страж — Семен Куклин
Посланный — Михайло Попов
Единый воин — Демьян Голик
Еще воины с речами — Иван да Петр Егоровы
Пленник — Кто-либо
Опричь того появятся валики перехожие с гуслями и думами,
многие стражи и воины князя Российского, також челядь.
Еще будут петь хоры.
Все молодые рабочие как Волковых, так и Серова были заняты в трагедии.
Дьякон Дмитрий совсем определился «к нашей кумедии». Он разводил краски, мыл кисти, подтягивал на пробах хору, утрамбовывал между скамьями землю, путался под ногами во время смены «першпективных» рам.
На закрытом представлении присутствовали только близкие к театру люди: Григорий Серев с двумя приятелями, помещик Майков с дочерьми и племянницей — эти как бы записались в постоянные театралы. Из домашних находились в «смотрельной палате» несколько человек пожилых волковских рабочих с братом Иваном да мать Волковых Матрена Яковлевна с девкой-стряпухой, так как заводская работа на этот день все равно приостановилась.
Матрена Яковлевна пришла совсем не с целью получить удовольствие от трагедии, а из наболевшей потребности повздыхать и поохать над тем, сколько добра изведено и поперчено без пользы и сколько дорогого времени ухлопано даром.
Представление началось гладко и стройно. Все участники были взволнованы необычайно, и каждый ожидал своего выхода со страхом и трепетом. Сосредоточенность Федора, ранее не бросавшаяся в глаза, сейчас несколько пугала. Он как бы замкнулся в себе и ни с кем не говорил ни слова. Это передавалось невольно всем, заставляло думать, что они действительно собираются делать что-то важное и необычайное. В школьных выступлениях они этого не чувствовали, расценивая их как что-то очень близкое к церковной обедне.
Помещик Майков, легко увлекающийся и немного суматошливый, с первых же сцен трагедии пришел в такой неописуемый восторг, что положительно не мог усидеть на месте. Он то и дело вскакивал, перебегал с места на место, чесал плешивую голову под пудреным париком, ахал и охал, порывался бить в ладоши. Остальные сидели тихо и неподвижно, как завороженные, многие — с открытыми ртами.
Юная, на редкость красивая племянница Майкова — Танечка Майковская, как ее звали, — не спускала глаз со сцены, в особенности с выходом Хорева. Она то краснела, то бледнела, прерывисто дышала и часто подносила сжатые кулачки к своему пылающему лицу. Ее две кузины, сухопарые, с длинными вытянутыми лицами, отцветающие и жеманные, тоже были взволнованы. Они жались одна к другой, часто пугались и вздрагивали.
Матрена Яковлевна была взволнована, кажется, меньше всех. Мысль о загубленном добре не оставляла ее ни на минуту. Она с одинаковым интересом разглядывала как действующих лиц, так и смотрителей. Несколько раз останавливала взгляд на трепещущей Тане. Подталкивала стряпуху Марфушу, показывала ей глазами и знаками, шептала, нагнувшись:
— Марфушенька, глянь-ко… Ты глянь-ко, мать… Уж и красавица!.. Прямо, краля…
— Котора? — пялила глаза Марфуша.
— Та, наливно яблочко… Племянница-то Майковская. Танюша. Татьяна Михайловна будет… — она склонялась еще ниже. — Глянь-ко, глянько-ко, мать… Глядит-то как!.. Вот-вот вспорхнет и улетит… И все на Федора нашего. Ну вот, пылает-пылает вся, что зорька.
Помолчав, она вздохнула и прибавила шопотом:
— Невеста, вишь, мать… А бесприданница… Родственница бедная…. Ну, кто возьмет таку? Токмо что за красоту рази.
— За красоту, бывает, берут, — соглашалась Марфуша.
— Да корысти-то что? — вздохнула старуха. — Ведь как есть ничегошеньки, мать… Из милости у дяденьки кормится. А уж хороша!.. Ежели бы да кабы… Эхе-хе… Пустоцвет — былиночка, сиротинка бедная…
Таня Майковская и не подозревала, что кто-то в зале может интересоваться ею. Она вся дрожала от охватившего ее волнения, от новых неиспытанных никогда чувств, нахлынувших на нее горячей, томящей волной. Она в этот момент не принадлежала себе и плохо соображала, что вокруг нее происходит. Открылся какой-то новый мир, не подозреваемый раньше, и она не знала, как к нему относиться, с боязнью или с радостью.
Когда, после первого акта, занавес опустился, помещик Майков принялся бушевать невозбранно. Бил в ладоши подзуживал других, кричал: «Фора!» Делился своим восторгом с первым подвернувшимся, без конца восклицал:
— Наше, наше ведь! Братцы, наше, российское! Ну и молодцы! Гении! Их за золотые деньги в столицах показывать! Там такого и понюхать нет!..
Не утерпел, полез было на сцену благодарить и целовать артистов. Опоздал В это время пополз кверху занавес. Началось второе действие.
Ваня Нарыков в этот день записал в свой «ежедневник»:
«Отправили «Хорева» в виде пробы закрытой. У меня и у других многих, чувства странные, пожалуй, тревожные, но наипаче приятные. В театре подлинном мы подвизались как бы впервые в жизни нашей. Прежнее не в зачет. Совсем особливые чувствования, хоша смотрителей почитай и не было. Относился я к отправлению трагедии как к заправде некоей, будто переселившись во времена иные. Другие в том же признались мне. И непривычно как-то и вместе сладостно. П. Я. выразился, будто сие происходит якобы «от веяния крыл незримых искусства подлинного» (его слова). В моменты иные мне мнится, будто без мира новоявленного ежели отнять его, как бы и жить долее невозможно. А ведь жили же. Полагаю, сие от волнения временного. Поделившись с Ф. В. мыслию сей, он меня обнял и на оное ответствовал: «А мы и будем жить в мире новооткрытом; кто помешает нам?». Оный Ф. В. как бы вне себя обретается, зело сугубее моего. Еще: после роли Оснельдиной, мною отправлявшейся, часто забываюсь, воображая себя все еще особою оною. За ужином два раза оговорился, сказал впервой: «Пошла бы я погулять, да устала дюже». И еще, отцу: «Батюшка, как я тебе понравилась ноне?» Добрый батюшка смеялся, матушка недовольна как бы, Николка дразнится девчонкой, а дед внучкою величает. Но сие так, в виде послесловия к написанному».
«Веяние крыл незримых»
«Хорев» еще до открытого представления прогремел в городе. На спектакль смотрели по-разному: одни — как на чудо невиданное, заморское, другие — как на затею довольно опасную и едва ли не предосудительную.
Восторженный не в меру и непоседливый Майков весь следующий день разносил весть о необычайном событии по сонным стогнам[16] города. Побывал всюду, где только было можно, не исключая и архиерея. Преосвященный, по обыкновению, возился со своими «козликами», архимандрит был мрачен и не в духе.
Когда Майков неосторожно сравнил спектакль с «заново возженным огнем на алтаре богини Мельпомены», о. Иринарх с заметной издевкой крякнул и многозначительно проронил: