Станислав Десятсков - Персонных дел мастер
«Прекрасный, но чужой для меня мир!» — думал Никита, наблюдая, как тысячи венециан толпятся у врат церкви дель Реденторе, с торжественного молебна в которой и начинается праздник искупления. А впрочем, так ли чужда для него теперь Венеция? Разве не стала она Пдиже ему, когда он узнал Серафиму и познал любовь-страсть? И разве безразлично ему, что от проклятой чумы, победу над которой так пышно празднуют венециане, скончался когда-то его кумир — светоносный Тициан? И божественная кисть выпала из рук великого мастера. Потому сей праздник победы над чумой — это не только их, но и его праздник! И, весело протянув руку синьорине, Никита помог ей выпорхнуть из гондолы. И тотчас их окружила беспечная карнавальная толпа, повлекло и ни кружило народное гулянье. Жизнь праздновала победу нид смертью! А вечером над каналом Джудеккой и над лагуной вспыхнул разноцветный фейерверк. На набережных били огненные фонтаны, целые снопы огня рассыпали брызги в темную воду канала, а шествие иллюминиро-нанных гондол напоминало волшебную сказку. И вдруг у него появилось чувство, что сказка та скоро кончится. Никита и сам не знал, отчего явилась тревога — то ли от шума разноязычной речи, от кружения и толкотни, то ли оттого, что мелькнула вдруг перед глазами не маска, а страшная волчья харя. Он обернулся, но ряженый и не думал прятаться, а в упор смотрел на Никиту и прекрасную Серафиму и, только когда Никита угрожающе схватился за шпагу, отступил и затерялся в толпе.
Однако, когда возвращались домой, Никите показалось, что в следующей за ними гондоле опять мелькнул волчий оскал. Но принесенные с Балкан облака скрыли луну и звезды, ночь была необычно темной, и преследующий их гондола словно растворилась в той темноте. Никита решил было, что все преследование ему померещилось, и повернулся к возлюбленной. Но когда выпрыгивал на берег, чтобы подать руку Серафиме, страшный удар обрушился ему сзади на голову. Падая и теряя сознание, он услышал только отчаянный крик Серафимы.
Очнулся Никита под утро на продавленной старой кровати в своей мастерской. И первым, кого он увидел, был улыбающийся Янко.
— Совсем уже и не чаял, друже, что ты откроешь глаза. Знатно тебя огрели дубиной но затылку — не будь на голове шляпы и парика, не быть бы тебе живым! Скажи спасибо, что я ждал тебя у порога дома, не то сплавили бы тебя вчера в канал на корм рыбам!
— А как же Серафима? — вскинулся было Никита.
— Синьорина-то твоя? — весело спросил Янко, ловко меняя повязку на голове Никиты. И рассмеялся.— За прекрасную Серафиму можешь быть покоен, увезли ее вчера в той же гондоле прямо к ее сенатору. А сегодня утром и всю мебелишку из квартирки ее вывезли. А тебе велели передать, дабы не дурил и не ссорился со знатной семьей Мочениго. И та шишка у тебя на голове — первый в том знак. Оно, впрочем, нам ведь всем шишек на Балканах набили,— И до позднего вечера Янко рассказывал о неудаче царя Петра на Пруте и беспощадной расправе османов с восставшими сербами.
— А как замечательно все начиналось! Поднялись и Черногория, и Герцеговина, и великая Сербия! Да что я говорю тебе, словами это, друже, не передать, слушай песню.
И, сидя у постели Никиты (у того все еще кружилась голова, и он слышал слова друга как бы сквозь сон), Янко запел протяжно:
Кабы ты видел, побратим,
Как собирались эти войска,
Как спешат бердяне-молодцы,
Герцеговинцы и молодые зетяне Под знамена царя русского,
Чтобы соединиться с черногорцами.
Ты не сказал бы, дорогой побратим,
Что это идут с турками войну воевать,
Но на пир, холодно вино пить И веселые песни распевать!
Здесь Янко и впрямь разлил по кружкам красное вино и протянул Никите. Тот выпил, звон в ушах сразу исчез, и он уже явственно слышал, как молодым, недавно появившимся баском Янко закончил грустную песню:
Но радость эта не длилась долго,
Только месяц с половиною дня,
И скоро она обратилась В сербскую печаль и несчастье:
Худые вести дошли,
Что Петр помирился с турками Не по воле, по неволе,
Что его турки окружили Близ Прута, холодной реки.
С той песней Никита и заснул и во сне видел холодное сияние далекого Прута, а затем ледяная вода хлынула вдруг в кровать. Он вскочил и увидел перед собой толстое лицо хозяина, синьора Раньери, льющего ему воду прямо на голову.
— Никак наш московит очухался, господин сержант! — мелко и угодливо рассмеялся домовладелец.— Ишь какой прыткий!
Но, посмотрев на распрямившегося постояльца, на мелкий случай предусмотрительно спрятался за широкую спину полицейского сержанта. Никита потянулся было за шпагой, но шпаги на обычном месте не было, как не было и друга-серба.
— А где же Янко? — вырвалось у Никиты. В ответ сержант ухмыльнулся в черные усы и ответствовал важно:
— По решению Сената все сербы, восставшие против его величества султана и бежавшие в пределы республики, будут немедленно возвращены во владения султана,— И добавил злорадно: — Схвачен твой дружок, пока ты дрых, и, чаю, сидит уже на каторжной галере! Да и сам бы ты там был,— скажи только спасибо синьорине Серафиме и достопочтенному Фра Гальгарио, что заступились они за тебя! — И с прежней государственной важностью сержант заключил: — За многие вины против спокойствия и мира республики Сенат повелел выслать тебя, московит, завтра же за пределы Венеции. Так что собирайся, чужеземец, поутру я зайду за тобой и доставлю тебя на корабль, уходящий в Триест. Оттуда ты можешь воротиться к себе в Москву. Да не забудь расплатиться с этим почтенным синьором! — Сержант указал на угодливо склонившегося перед ним Раньери и вышел.
Почтенный домовладелец после ухода сержанта вдруг полностью переменился. Прежде всего самым почтительным голосом он попросил прощения за глупую выходку с холодной водой из кувшина.
- Это все выдумка сержанта, синьор. Ох уж эта полиция! Она всюду одинакова, не так ли, синьор?— И, приблизившись к Никите, сказал полушепотом, точно и сейчас их могли подслушать: — Платить вам ничего но надобно, синьор художник. За вас уже заплачено синьорой Серафимой, которая справлялась о вашем здоровы) через свою камеристку. Она велела передать: птичка ужо не поет в золотой клетке! И мой вам совет: не старайтесь видеть синьорину, это опасно, очень опасно! — Синьор Раньери был сама благожелательность. Он подбежал к окну и довольно всплеснул ручками: — Он уже здесь, наш добрый Гваскони!
И впрямь, через минуту в комнату важно вплыл продавец русской икры, сопровождаемый веселым нарядным пареньком, щеки которого напоминали свежие булочки.
— Синьор Никита, ну кому вы будете жаловаться в этой республике на синьора Мочениго? В Сенат? Но там все его друзья. В Верховный трибунал? Но он отправит вас по мосту Вздохов в свинцовую тюрьму, как тайного агента России, который пытался нарушить мир республики с султаном! — так рассуждал синьор Гваскони, усевшись на стул и тяжело отдуваясь (при его тучной фигуре карабкаться на шестой этаж действительно было подвигом. Но чего не сделаешь ради русской красной икры!).— Эх, молодой человек, молодой человек! Разве вы не поняли, что в республике вся власть в руках патрициев, а навлечь на себя гнев могучей фамилии Мочениго — значит оказаться в конце концов самому на дне глубокого канала. Ведь в другой раз ваш молодой серб вас не спасет. Посему собирайтесь! Ваше счастье, что мой младшенький,— синьор Гваскони обернулся к толстому пареньку,— мой Джованни, отправляется обучаться живописному мастерству у самого академика, великого Томмазо Ре-ди во Флоренции. Ведь я флорентиец, синьор, и — что греха таить — всегда ставил нашу флорентийскую школу куда выше венецианской! Вот и вы отправляйтесь к академику Реди. Заодно будете моему шалуну другом и наперсником. А государю в Москву я отпишу! Он, кстати, о вас помнит и переслал недавно для вас триста дукатов на мою контору. Так что уезжайте сегодня же, не дожидаясь второго появления полиции на вашем чердаке.
Так переменилась судьба, и уже вечером карета молодого Гваскони сошла с парома на берег. Оглянувшись, Никита в последний раз увидел тающую в золотистой дымке Венецию, плывущую в Адриатику, и оттуда ему послышалось прощальное пение Серафимы...
Калабалык в Бендерах
Карл XII вернулся с берегов Прута в свой лагерь у села Варницы, что под Бендерами, с упрямой решимостью убедить султана второй раз порвать скорый и непрочный мир с царем. А когда турецкое войско выступит, он, король, не повторит прежней ошибки и самолично возглавит новый поход. В Константинополь снова помчался Понятовский с великой королевской жалобой на иеаира. В том письме Карл XII открыто писал султану, что везир Балтаджи Мехмед — прямой изменник и упустил царя Петра из прутской ловушки за великий бакшиш. Ловкий поляк через бастаджи-пашу, который сопровождал султана во время увеселительных прогулок по подо, скоро сумел передать жалобу короля по назначению, и султан в первый раз нахмурил брови. Узнав об этом, везир гневно говорил о короле Шафирову (оставим! ному вместе с сыном фельдмаршала Шереметева Михаилом заложником в турецком лагере):