Александр Солженицын - Красное колесо. Узел I. Август Четырнадцатого
Темп усиляется, царь спешит с обманной конституцией, народовольцы спешат с казнью царя. Их всё меньше, Гартман бежит за границу, Зунделевич, Гольденберг и Квятковский арестованы, затем – ещё, ещё аресты, по пятеро, по одному, прорежая ряды перед последним седьмым покушением.
Нет, это не так, что у революционера нет чувств, – сердце революционера даже нежно, но чувствам своим он даёт развиться лишь тогда, когда их направление совпадает с революцией. (Оттого насколько ж и выше, и ярче любовь революционера!) Мужененавистница Перовская в двадцать семь лет отдаётся любви к Желябову – в их последние нервные месяцы закружившейся охоты. В эти безумные месяцы втискивается всё – и сношенья с Нечаевым в Петропавловке, подготовка его побега (уже охрана распропагандирована им и адреса солдатских любовниц зашифрованы у Софьи), и разметка осады, чтоб медведь уж не вырвался никак: взрыв подкопом из сырной лавки, четыре переходящих бомбометателя, а если всё не сработает – то сам Желябов с кинжалом. Чем ближе к покушению – их затягивало, и хотя никто из них уже не рассчитывал убийством царя добиться перемены политического строя, они не могли расслабиться в замысле – они готовили покушение.
Это неравное единоборство, это перенапряжение нервов – надо уметь оценить потомкам.
Вечером 27 февраля был арестован и Желябов. Над отважными навис разгром – и тут Перовская, спасая дело общее и дело своего любимого, забрала руководство маленькими руками – с мужской суровостью к товарищам, с беспощадностью к врагам. (Сказал Кибальчич: “наши женщины жесточе нас”). Без Перовской не состоялось бы Первое марта. Теперь, когда отпал кинжал Желябова, Софья и сама хотела метать, но не было пятой бомбы, успели приготовить только четыре. Она следила за каретой царя и знаком переводила метальщиков на верный путь. От лихорадки этих дней отказали нервы мужчин: Тимофей Михайлов вообще ушёл с поста, отказался метать, Емельянов так растерялся, что с бомбою под мышкой кинулся помогать раненому императору, через час Рысаков расквасился на следствии, Тыркова душили слезы, – одна Перовская подбежала оценить результат Гриневицкого и мягкими шагами пошла на свидание с уцелевшими. Все следующие дни она продиралась между арестами, спешила с прокламацией к русскому народу, с письмом к Александру III, сколачивала, кто бы освободил Желябова. Только узнав, что Желябов будет казнён, – задрожала, упала, в слезах просила оставшихся друзей спасти вожака. Тут она потеряла благоразумие, губила других, губила себя, пошатнулась с революционного уровня, – и арестована, со списком петропавловских солдатских подруг. Но снова – непроницаемая, железная, ехала на казнь в чёрном халате, с доской на груди – “цареубийца”.
… Ты восстала, ты убила,Потому что ты любилаСвято родину свою.Злая сила, вражья силаРаздавила грудь твою…
Софья – Вера – Любовь…
Вера Фигнер – отдельная поэма. Как после 1 марта она пыталась воссоздать Народную Волю.
Что за женщины! – слава России! Пробрало же старого Тургенева: Святая, войди!
Увы, как горько предчувствовали казнённые, – Первое марта не преобразило России, не вызвало всенародного восстания. Россия вплыла в полосу густого серого безнадёжного мрака, чеховское время… Наша с Адалией юность… И молодость, Неса… Какую веру надо было иметь, чтобы понять: это не тупик, не подвал – это долгий тоннель, но он вынырнет в свет!
Фигнер – в Шлиссельбурге. И сроки – по 25 лет. И кто же мог думать, что их реально придется отбыть. Что человеческое сердце может их выдержать.
А вспомни Ивановскую? По делу Народной Воли отбыла больше 20 лет. Вернулась в Петербург уже совсем не молодая – и опять примкнула к террору. Вот сердце!
Тут тоже были имена, была своя твёрдость, она не легче, хотя не так захватывает чувства. Несгибаемые поборницы женского равноправия – Философова… Конради… Стасова…
А – Цебрикова? Сейчас уже мало кто вспоминает это имя, но в 90-х годах мы произносили его благоговейно, как в 70-х шепталось имя Чернышевского: её знаменитое письмо Александру III, с такой пламенной силой она клеймила самодержавный режим! – не побоялась расправы… – и вышвырнута в Смоленскую губернию! Её письмо обращалось среди молодёжи, переписанное чернилами… Новые руки держали это письмо, новые глаза читали.
Как мы ярко встречали XX век, не просто как новый год, с каким факелом надежды! – и факел нас не обманул. История как будто ждала этого человеческого отсчёта – и в первом же году XX века выпустила студенческие толпы к Казанскому собору, – и тут же на арену выпрыгнул террор, броском Гершуни, и скоро – месяца не проходило без превосходных актов, и прежние народники обновлённо возродились эсерами.
Перед славными предшественниками трудно верится в достоинства молодых, а между тем – какая блистательная новая плеяда, и если о женщинах – то какие женщины! и это уже для тебя не седая быль – они все в твоём детстве, тебе было уже семь, десять, двенадцать, когда они просверкнули, и кто из них не казнён и не сошёл с ума – те и сегодня на каторге или за границей.
Тут из первых конечно – Дора Бриллиант, она на десять лет моложе тебя, Даля. Киевская студентка, большие чёрные глаза, завороженные террором. И готова принести себя, мечтала о смерти, и лишить жизни – мучало её, и умоляла товарищей дать ей бросить бомбу самой. А досталось – только готовить бомбы. И в Петропавловке сошла с ума.
Нет, из первых – Мария Спиридонова! – никакая не революционерка, ни к чему не готовилась, не член никакой партии, но – носится в воздухе священная месть – и молодые сердца отзываются, не могут не отозваться! Гимназистка, вышла на борисоглебский перрон, в муфточке – револьвер, встречать генерала, усмирителя крестьян, и – за поротых мужиков – ухлопала наповал! И прежде всякого суда – казачья казнь ей, изнасиловали взводом, в очередь.
Ты изведала, Мария,Всю свирепость палачей.Я молюсь тебе, Мария,В тишине моих ночей.
Нет, у Волошина ещё лучше:
– На чистом теле – след нагайки,И кровь на мраморном челе.И крылья вольной белой чайкиЕдва влачатся по земле.
А Биценко-Камеристая? Из замечательных актов, проведенных женщиною самой, в одиночку. И как драматично придумано! – она не просто пришла к Сахарову с прошением, как Засулич, но в прошении написала Сахарову смертный приговор – и дала ему время прочесть несколько строк, дала осознать, поднять удивлённые глаза – и только тогда выстрелила! Подлинно: приговор – и исполнение! Её адвокат начал с того, что послал ей в камеру большой букет цветов.
Глубокая вера в святое дело – вот что вело их всех! Как Баранников написал, ожидая казнь: “Ещё одно усилие – и правительство перестанет существовать. Живите и торжествуйте! Мы торжествуем – и умираем”.
Красоту и философию террора хорошо понимала Женя Григорович. И ведь опять: дочь генерала, и генерал-то – почти единомышленник! тоже знак времени! – помогал ей спасать революционеров от ареста, прятал у себя в доме заговорщиц, узнавал часы проезда и приёма намеченных к удару лиц. А друг отца помог Жене, когда готовила покушение на Трепова, устроиться в Петергофе, рядом с царём, нелёгкая задача. И вот в трёх шагах от неё проезжают в коляске Николай с Алисой! – а у Жени нет оружия при себе, и плана такого не было, – и она вспоминает, что следила за царственной четой, как кошка за рыбами через стену аквариума. Для показа – светская жизнь, баловство живописью, – а при себе всегда капсула синильной кислоты, хотя партия и запрещает самоубийство. Она шла на акт, как на торжество, резвилась с подругой, упражнялась в лесу в стрельбе, в бумажку с надписью “Трепов”. В день покушения хорошо выспалась, хорошо пообедала, получила от портнихи специально заказанное театральное платье, и веселилась, смеялась – и в задоре пошла на спектакль Кшесинской. Вот так идут подлинные революционерки на жертву и смерть! К несчастью, Трепов почему-то в театр не приехал, – и сразу стало ей скучно и гадко от глупых плясок на сцене, от гладких затылков в партере, от бессмысленной болтовни в ложе. Сразу – и невозможность победы и невозможность пострадать. Ей пришлось уехать в Италию.
Или Каляев! – ведь это был великий человек, и прирождённый Поэт, его так и звали. Но он пожертвовал своим даром – и весь его обратил на художественное выполнение актов. Чего ему только не досталось, пока он выслеживал Плеве! Как он играл! Сам элегантный, изящный, – в засаленном заплатанном пиджаке, рыжих битых сапогах, картуз набекрень, грыз подсолнух, отругивался на площади, заводил знакомства с дворниками, извозчиками, – а по воскресеньям вместе с квартирным хозяином шёл в церковь в красной рубахе, крестился истово, а на херувимской пластался ничком. Чтобы легче дежурить на улицах, играл роль разносчика, таскал тяжёлый ящик, продавал папиросы, разную дребедень, и картинки “героев” японской войны. Говорил – “ненавижу эти картинки, во мне страдает художественное чувство! А иной дурень платит за них последний пятак. Герои “Варяга”, Чемульпо – грудь колесом, нахальные рожи, слава отечества! Патриотизм – повальная эпидемия глупости. Погодите, дурачьё, собьёт с вас спесь японец!”