Дмитрий Нагишкин - Сердце Бонивура
— Расскажи нам все, что ты знаешь о связи с Владивостоком — явки, людей.
— А что мне за это будет? — заинтересованно прищурился Лебеда.
Караев ответил:
— Отпустим под честное слово, что ты не вернешься к красным.
— Ишь ты… — раздумчиво протянул Лебеда и обратился к Бонивуру, тревожно смотревшему на эту сцену. Всем существом своим Бонивур понял, что Лебеда сознательно принимает на себя первый удар, чтобы показать юноше, как надо держать себя с врагами. — Смотри, смотри, как он зубы-то оскалил, волк, одно слово, а притворяется человеком… Нет, ваше благородие, не выйдет! прищурился он на Караева.
Палачи окружили старика. Ротмистр ударил Лебеду. Старик не удержался на ногах и отлетел на стоящих сзади. Там приняли его на кулаки и стали кидать по кругу, словно мяч. Ему не давали упасть. Руки его были связаны, он не мог защищаться. Удары сыпались на него со всех сторон. Он вертелся волчком. На каждый удар он отвечал словами: «Не выйдет!» И эти слова еще пуще разъяряли белых. Они изощрялись в ударах, чтобы заставить Лебеду замолчать, отступить…
Суэцугу внимательно следил за происходящим.
Бонивур смотрел, мучительно содрогаясь от каждого удара. Холодная испарина выступила у него на лбу. Он закрыл глаза. Но глухие удары и затихающее «не выйдет», которое Лебеда все твердил, заставляли Бонивура смотреть. Ему хотелось кричать, но он сдерживал себя.
Лицо старика стало неузнаваемым. Один глаз запух, рассеченные губы раздулись. Старик взглянул на него, и Бонивур успел прочесть в этом взгляде непобедимое мужество. Лебеда попытался даже улыбнуться ему — или это только показалось?
Наконец Лебеда кулем свалился на землю.
Караев наклонился над ним:
— Будешь говорить?
Старый партизан с трудом открыл черные щелки запухших глаз, взглянул на Караева, попытался плюнуть, но губы не повиновались ему. Он отрицательно покачал головой.
— Будешь! — со злобной уверенностью сказал Караев.
Голые старческие ноги лежали на холодной земле, и Лебеда зябко поводил пальцами. Суэцугу из своего уголка проговорил, поглядывая на голые ступни Лебеды:
— Папаша холодно есть… Надо немножко греть.
— Будешь! — твердил Караев.
Он наклонился над костром; тугая его шея побагровела, он бешено рванул воротник рукой и распахнул сразу, оборвав пуговицы. Схватил пылающую головню и обернулся к партизану.
— Будешь! — прошипел он. — Врешь, старик, будешь!.. — Он приложил головню к пяткам пленника.
Лебеда охнул и дернулся.
— Дедка, дедка! — зашептал Бонивур, и слезы заструились из его глаз.
Караев злорадно следил за гримасой боли, исказившей лицо Лебеды.
— Что, припекает?! Я же сказал, что ты будешь говорить! Будешь!
И вдруг Лебеда ясно сказал:
— Буду! Буду говорить, катюга!.. И не только я буду говорить… Многие будут говорить. Тыщи народов будут говорить! Всё припомнят вам… как зверей, будут вас истреблять… и духу вашего на земле не оставят…
— Ах ты! — изумленно отступил в сторону ротмистр.
— И весь род ваш истребят по десятое колено! — кричал Лебеда. — Недолго уж вам издеваться над народом. И никто вам не поможет! И родины не будет у вас, и друзей не будет… В собственном дерьме утонете. Земля не примет вас! — крикнул он громко и замолк, словно этот крик унес остатки сил.
Ротмистр вынул револьвер, взвел курок, но Суэцугу предупредил:
— Старик надо отдыхать немножко.
Караев брезгливо вытер руки платком и отошел от Лебеды, тяжело дыша. Он направился к Бонивуру. Окружив Виталия плотной, разгоряченной толпой, переговариваясь вполголоса, каратели задымили папиросами. Караев тоже закурил, резко щелкнув крышкой серебряного портсигара. Он сел на стул, услужливо придвинутый рябым. Сосредоточенно выпустил изо рта несколько колец дыма, смахнул их рукой. Вынул из кармана гимнастерки гребенку, причесал растрепавшиеся волосы, положил гребенку в карман и сказал Бонивуру, который исподлобья следил за всеми движениями ротмистра:
— Ну-с, молодой человек, надеюсь, что мы с вами сговоримся… Вы человек образованный, интеллигентный. Вы, надеюсь, поймете, что не обязательно превращаться в котлету… Подумайте над этим. Я задам вам несколько вопросов, вы на них ответите, и затем мы расстаемся. Вы меня поняли? Я спрашиваю — вы отвечаете, и затем расстаемся. Мы незнакомы. И никто не узнает, что эти сведения сообщили вы… Есть у вас владивостокские явки? Я жду, — подчеркнул он.
— Я ничего не скажу! — ответил Бонивур. — И среди нас вы не найдете предателей.
— Однако же этот фельдшер, как его… Кузнецов, кажется, выдал вас? едко сказал ротмистр.
— Он случайный человек, — поднял Бонивур голову. — И он не избегнет справедливого суда.
— Чьего суда? — поднял брови Караев. — Понятия о справедливости бывают весьма относительны.
— Высшей справедливостью в нашем понятии, — отозвался Бонивур, — будет окончательное истребление подобных вам, забывших честь и совесть, продающих родину иноземцам.
— Ого, как ты заговорил! — протянул Караев, и красные пятна пошли по его лицу. Он крикнул рябому казаку: — Иванцов!
Рябой подошел и глянул на Виталия. Нахмурил брови, словно что-то припоминая. Недобрая ухмылка растянула его рот, обнажив желтые от курева клыки. Сжав зубы, заиграл желваками. Лицо его потемнело.
— Ага! С увиданьицем! — процедил он, будто про себя, и глаза его вспыхнули: он узнал Виталия.
6
Рябой бил молча, тяжело дыша, сосредоточенно и методически. Выждав, ротмистр сделал знак. Рябой отступил:
— Говорить будете?
— Я ничего не скажу, — глухо ответил Бонивур.
— Даже если от вашего слова будет зависеть жизнь товарища?
Виталий содрогнулся от этих слов.
По знаку Караева казаки подняли Лебеду и стали выламывать ему руки. Лебеда крепился. Сжал челюсти так, что на скулах буграми вздувались желваки. Шея покрылась тугими синими жилами. Он слышал последние слова Караева и старался ни одним звуком не выдать боли, чтобы не подвергать Бонивура искушению. Но когда треснула кость на раненой руке, он глухо замычал от боли, рванулся в сторону, потащил на себя палачей, заметался, стараясь вывернуться. Гудела земля от топота ног. Ругательства, хриплое дыхание белых и стоны Лебеды наполняли полумрак навеса.
И тогда жгучими, мужскими слезами заплакал Бонивур, видя, как ломают Лебеду палачи. Вырваться бы, налететь на белых! Раскидать их, взять бы Лебеду и утишить его страшную боль! Но не рвется веревка и не падает на землю. Связаны руки, и все глубже впивается веревка в тело.
Караев смотрел на Бонивура, и ноздри его раздувались. Вынул из кармана флакон, намочил платок, глубоко вдохнул запах духов.
— Ну, будете говорить? — тихо спросил он. — Одно ваше слово, назовите явки — и мы оставим старика в покое… Ну?!
Бонивур собрал кровь, наполнявшую его рот, и плюнул в ротмистра.
Караев отскочил.
— Ах, вот как! Ну, попробуем по-другому.
Палачи оставили Лебеду и бросились к Бонивуру. Ротмистр приказал устроить дыбу. Ноги Бонивура привязали к столбу, через стропила перекинули длинную веревку и зацепили его связанные руки. Потянули за веревку. В плечи Бонивура ударила резкая, горячая боль. Бонивур закатил глаза. Ему плеснули в лицо водой. Он пришел в чувство. Воспаленными глазами уставился Караев на Бонивура.
— Будешь говорить?
Виталий отрицательно мотнул головой.
Пытка продолжалась…
Но юноша молчал.
Он уже не походил на человека. Лебеда закрывал глаза, чтобы не видеть, а Бонивур, казалось, смотрел на него остановившимся взором. Наконец измученный старик крикнул:
— Да перестаньте же!.. Христом-богом молю!
— Скажешь? — обернулся к Лебеде ротмистр, часто мигая.
И тогда Виталий хрипло, превозмогая невыносимую боль, словно на чужом языке, невнятно, с трудом сказал и взглядом погрозил старику:
— Не смей… дед… говорить… не смей!
Ожесточение обуяло белых. Они пытали его уже только затем, чтобы заставить кричать. Но Бонивур даже не стонал. Столько силы было в этом растоптанном, изломанном теле, что боль не могла победить его.
Корчился Лебеда.
— Виталя, Виталька… Ох-х… Виталька, родной! — твердил он.
…Ночь подходила к концу. Гасли одна за другой звезды. Чернота ночи сменилась предрассветной мглой. Отупевшие мучители терзали Бонивура и сами были словно во сне, от которого не могли очнуться.
Даже огонь не заставил юношу закричать. Выпустили палачи головни из рук. Упали они на землю, дымясь и тлея.
И тогда Караев вынул клинок. Он вырезал на груди Бонивура, там, где все еще билось сердце комсомольца, пятиконечную звезду.
Втягивая голову в плечи, Бонивур извивался от дикой боли. Но когда сошлись последние окровавленные линии, образовав звезду, он выпрямился, поняв, какой знак положили на его тело.
Прощаясь с жизнью, со всем, чего не видели уже его глаза, с теми, кого не встретит он больше, с Настенькой, с товарищами, со всем лучшим, что было у него в жизни, со всеми надеждами и с самой жизнью, он крикнул: