Юрий Давыдов - Анатомия террора
Говоря о воскрешении революционного движения, хуже того, что было, я имею в виду деятельность социальной демократии, которая неизбежна в России, привыкшей жить чужим умом.
Неофитом этого учения явился у нас Георгий Плеханов, русский по имени и рождению, но не по сущности, не по духу; в последнем он такой же “европеец”, как большинство нашей интеллигентной толпы. Вы, очевидно, уже наслышаны о нем, но он достоин того, чтобы несколько слов сказал вам человек, давно и близко знающий Плеханова.
Сухой, самолюбивый, задорный, мстительный, чуждый великодушия – вот его характер. Он умен и способен, свои знания, надо признать, весьма солидные, приобрел самоучкой, чтением. В своих посылках, в общем миросозерцании своем он банален. У него натура адвоката: замечательное искусство в построении силлогизмов, в диалектике. Но самое основание, дело, которое требуется защитить и которое он защищает, не его – оно ему дано, как дается дело адвокату.
В эпоху наших самых дружеских отношений, в Женеве, я как-то сказал ему: “Логика у тебя превосходная, но ты не имеешь той же силы в установке посылок”. Плеханов ответил: “Да что же тут устанавливать? Ведь это же точный, научный факт!”
Он имел в виду факты, установленные Марксом. Плеханов принял его учение как откровение. Своим логическим аппаратом он определил, что в теории Маркса материалистические идеи получили последнее слово. И он стал чистым марксидом, которых у нас, русских, пока единицы.
И вот что любопытно. Этот отличный работник, превосходный и неутомимый спорщик-диалектик, пользующийся превосходно своими знаниями, этот ученик Маркса носит в крови неистребимый русский патриотизм. (Может быть, как его учитель – немецкий.) Ничего оригинального, своеобразного он в России не признает, но видит в ней великую социалистическую страну будущего.
Однако главное в том, что он уже взялся за ожесточенную пропаганду учения, в котором беда и ужас той самой России, о которой Георгий Плеханов вспоминает и говорит с нежностью».
* * *
«Нет, нет. Вы очень и очень заблуждаетесь относительно социальной демократии. Ее успехи в Германии, говорите Вы, ничего не сулят России? В том-то и корень, что сулят[17].
В конце минувшего века, вот уж столетие близко, передовые, так сказать, мыслители сознавали канун “новой эры”. Горделивая радость наполняла тогда людей. Вспомните Демулена, Кондорсе и т. п. Они были уверены: “Все говорит нам, что мы вступаем в эпоху одной из величайших революций рода человеческого”.
Но вот политическая и социальная жизнь народов переделана. Однако тяжким было бы пробуждение пророков XVIII века, развитие жизни идет в противоречии с теми мечтами, которые казались реальнейшими. “Новый” строй держится не на предвиденных основах, а вопреки им...[18]
Теперь все более резко выступает идея социалистическая. Плеханов вслед за своими учителями утверждает, что социализм идеал реальный, ибо диктуется реальными условиями производства.
Допустим, классового государства не будет. Но государство как организованная власть над личностями останется. Социальная демократия много говорит о рабочих. Рабочие мне самые близкие изо всех слоев; я крестьян мало знаю и не сумел бы с ними сойтись, а рабочие мне свои люди; конечно, они могут меня и повесить, но это уж другой разговор: вешают не одних чужих, а и своих. Так вот, рабочие могут ждать от социальной демократии чего угодно, только не признания прав личности...»[19]
* * *
«То, о чем Вы пишете, составляет предмет моих тревог. Конечно, нет ничего постыдного в сознании своей ошибки, в постепенном или даже внезапном переходе от одного образа мыслей к другому. Критерий ясный: цель такого перехода должна быть совершенно чуждой личному расчету. Есть много политических деятелей и писателей, которые сожгли то, чему поклонялись, и поклонились тому, что сжигали.
Но Вы спрашиваете меня о нынешнем отношении к прежним товарищам, и я останавливаюсь в смущении. Вы, конечно, поймете, что чем тяжелее внутренняя борьба, предшествующая разрыву с прошлым, отречению от него, тем больше огня, страсти вкладывается в защиту нового. А такая защита неизбежно принимается публикой за самооправдание, и публика тут не совсем не права. Однако, как я понимаю, для каждого перешедшего слева направо или справа налево непременная обязанность – терпимость к прежним единомышленникам, вера в их добросовестность, в их честность. И я не хочу отказывать в этих качествах людям типа Желябова, Михайлова, Перовской, Лопатина, хотя они наверняка отказали бы мне теперь и в честности, и в добросовестности. Больше того, после появления брошюры, над которой работаю (я уж и название держу в голове, что-нибудь негромкое, что-нибудь вроде: “Почему я перестал быть революционером”)[20], после такой книги меня, несомненно, предадут анафеме, обзовут изменником, ренегатом, проделают много пошлого, банального, чего не делают, например, с Достоевским, громадная гениальность которого затыкает рты.
А ведь мне были даны мучительные, тягчайшие “высшие курсы” воспитания. Я послужу моим прежним товарищам как бы некоторым оправданием... Господи, какие прекрасные жизни могли быть прожиты, если бы не проклятое “миросозерцание”. Но кто знает, может быть, исторически и это было нужно?
Не знаю, выйдет ли из моей книги польза в смысле возвращения на родину, о чем мечтаю давно вместе с женою, которая всегда была больше мать и жена, чем революционерка. Как бы там ни было, но я, когда придется, буду говорить только о себе, бумаги мои, могущие хоть на волос полицейски кому-либо повредить, такие бумаги я уничтожу, сожгу.
Самое ужасное, что меня может ожидать, так это не проклятия бывших единомышленников, а недоверие высшей власти. Здесь меня утешает то, что я ведь не лезу в охрану государя, я буду под надзором, я милости попрошу и покаюсь и все унижение возьму на себя[21]. Но, повторяю, не дам никаких фактических материалов из нынешнего состояния так называемого революционного дела.
Я отказываюсь от революции вовсе не по обстоятельствам личной психологии, а потому, что понял ее нелепость с точки зрения русской национальной психологии. Я уверен, что впоследствии, когда наступит момент полной исторической оценки, а он наступит раньше или позже, я буду назван необходимым дополнением всего процесса».
* * *
«Вы правы, Вы тысячу раз правы! Личность никогда не сможет удовлетвориться лишь материальным устроением общежития. Ей необходимо духовное во всей глубине и красоте.
Русские революционеры всегда признавали необходимость этического учения, без которого не будет и нового общества. Вообще мыслящая молодежь моего времени мучилась вопросами морали. Да и ныне, насколько могу судить, существует сознание, что одна наука, одна политика не способны дать духовного совершенства.
Мы мечтали о катехизисе революционной этики. Нам был нужен свой, революционный митрополит Филарет. Известный Лавров не однажды пытался дать прямые ответы на «проклятые вопросы». Сравнительно недавно он опять опубликовал пространную статью в женевском «Вестнике “Народной воли”».
Принимаясь за письмо к Вам, я перечел это сочинение. И признаюсь, на меня будто глянули химеры из-под застрех католического храма. Не стану трудить подробным разбором. Однако извольте взглянуть на некоторые пассы почтенного автора.
Восхваляя борьбу со старым миром, Лавров признает во многих врагах “возможных братьев”, жизнью которых должно дорожить пуще собственной. Ну что ж, кажется, отлично! Но не тут-то было. Оказывается, что в борьбе со старым миром приходится по необходимости действовать иногда “гадкими” способами. И далее: но об этих печальных средствах “мы говорить не станем”. Да отчего ж, милостивый государь? Почему ж не станем? А потому, отвечает, что “гадкие” способы борьбы “в н е всякой нравственности”. Каково?
Лавров убеждает революционеров не рисковать “без крайней надобности” чистотою знамени. Без крайней надобности... Но кто, но как определит, наступила иль нет сия зыбкая, гуттаперчевая “крайняя надобность”? Ответа нет.
Впрочем, унтер-офицерская вдова сама себя сечет: не следует-де опасаться любых средств на пути к царству справедливости. Слышите: любых! И спешит успокоить читателя: “достаточно прольется неизбежной крови”, но цель-то нравственная, и она должна быть достигнута. И потому надо примириться с кровопролитием, как примиряются с жестокой, но необходимой операцией. Подобные построения возможны единственно оттого, что кабинетный затворник храбро отвергает безусловность добра и зла.
Не могу, Ольга Алексеевна, не привести Вам слова из ужасного письма-стона; письмо это, нелегально добытое из Петропавловской крепости, ходит по России в списках.
Для них, погибающих, вопросы морали мучительнее и сложнее, нежели для эмигранта с улицы Сен-Жак. И в этой мольбе из темниц слышится мне некий залог работы морального обновления, о котором я, помнится, имел случай писать Вам. А работа эта состоит не в поисках новой этики, а в возвращении к этике христианской с ее великими истинами, с ее простым и непреложным пониманием позволенного и преступного.