Жан-Поль Рихтер - Зибенкэз
Я скажу, что: рыдать, бушевать,[143] ворчать, негодовать, молчать, порывать и т. д. Так страшно искажает эгоизм чистейшее нравственное чувство и подкупом добивается от него двояких судебных приговоров по одному и тому же судебному делу. Когда я затрудняюсь в оценке какого-нибудь характера или решения, то могу немедленно помочь себе, вообразив его еще влажным, только что вышедшим из-под типографского пресса, изображенным в романе или биографии, — если я и тогда признаю его хорошим, значит, он наверняка хорош.
Когда в любом древнем сатире и в Сократе обитали грации, это было похвальнее, чем если в грации торчит сатир; проживавший в Ленетте бодался направо и налево очень колючими рожками. Ее гнев, оставшийся без ответа, сделался насмешливым; ибо кротость Фирмиана составляла с его прежним ропотом и иовиадами подозрительный контраст, из коего жена заключала о полном оледенении его сердца. Прежде он желал, чтобы его, словно султана, обслуживали немые — до тех пор, пока его сатирический плод, его книга, не появится на свет при помощи перочинного ножа, служившего как ронгейзеновскими щипцами, так и хирургическим ножом для кесарева сечения; подобно тому как Захария оставался немым до тех пор, пока ребеночек не перестал быть таковым и родился и завопил вместе со стариком. Прежде брак Зибенкэза часто походил на большинство браков, ибо в них супружеские пары подобны тем сросшимся спиною близнецам, которые друг друга вечно бранили, но никогда не видели, и всегда тянули в противоположные стороны, пока один не пересилил и не убежал вместе с другим.[144] Теперь же Фирмиан каждый раз безгневно позволял Ленетте провизжать все ее диссонансы. На все ее угловатости, на ее opera superrogationis в мытье, на неуместные излияния ее языка теперь падал мягкий свет; и чернота тени, которую отбрасывало ее сердце, созданное из темной земли, как и все людские сердца, почти совершенно терялась в небесной лазури, подобно тому как (по Мариотту) под лучами звезд тени голубеют, как небо над ними. И разве не простиралось над душой Фирмиана необъятное лазурное звездное небо, приняв форму смерти. — Каждое утро, каждый вечер он говорил себе: «Разумеется, я должен прощать; ведь нам так скоро предстоит разлука». Каждый повод для прощения смягчал горечь его добровольного расставания: охотно прощают те, кому предстоит странствие или кончина, а тем более те, кто предвидят и то и другое; так и в его груди целый день не остывал источник возвышенной горячей любви. Короткую темную аллею из плакучих ив, ведшую от его дома к его пустой могиле, — ах, для его любви она была наполненной! — он хотел пройти лишь под-руку с дорогими ему людьми и отдыхать по пути на каждой дерновой скамье, между своим другом и своей женой, с любовью держа их руки в своих. Смерть не только делает прекрасным наш мертвый лик (что отметил Лафатер): даже когда мы еще живы, мысль о ней придает лицу более красивые черты, а сердцу — новую силу, подобно тому как розмарин венком обвивает мертвых, а своей живой водой оживляет бесчувственных.
«По-моему, это ничуть не удивительно, — скажет здесь читатель, — в положении Фирмиана каждый и, по крайней мере, я лично размышлял бы так же». Но, милый мой, разве мы все не находимся уже в его положении? Разве близость или отдаленность нашей вечной разлуки составляет разницу? О, ведь если на этом свете мы стоим лишь в виде мнимо-прочных и выкрашенных в красный цвет изваяний возле наших подземелий и, подобно древним властителям в их склепах, рассыпаемся в прах, когда неведомая рука сотрясает истлевшие изваяния, — отчего же мы не говорим, как Фирмиан: «Разве я могу не прощать: ведь нам так недолго осталось быть вместе». Поэтому, если бы нам ежегодно приходилось вытерпеть четыре последовательных дня тяжкой, безнадежной болезни, они были бы для нас лучшими, чем обычные, днями покаяния, молитвы и поста; ибо на одре болезни, этом ледяном поясе жизни, смежном с кратером, мы взирали бы с высоты на увядающие увеселительные парки и рощицы жизни; ибо тогда наши жалкие ристалища казались бы нам более короткими, и только люди — более значительными; и мы тогда любили бы только их сердца, преувеличивая и ненавидя лишь наши собственные пороки, и с одра болезни мы сошли бы с более достойными помыслами, чем те, с коими мы возлегли на него. Ибо для тела, перенесшего болезнь, словно зиму, первый вешний день выздоровления становится днем расцвета прекрасной души; она словно выходит просветленной из холодной земной оболочки в сплошной эдем, она стремится прижать к слабой, тяжело дышащей груди все, людей и цветы, и весенние ветерки, и каждую грудь, сочувственно вздыхавшую в дни недуга; подобно другим воскресшим, она хочет любить все и в течение целой вечности, и все сердце становится теплой, влажной весной, полной бурлящих соков и расцветающей зелени под юным солнцем.
Как любил бы Фирмиан свою Ленетту, если бы она его не вынуждала прощать ее вместо того, чтобы ее ласкать. Ах, она бесконечно затруднила бы ему его искусственное умирание, будь она такою, как в медовые дни!
Но прежний рай теперь принес плоды в виде спелых райских зерен — так в старину называли отборные зерна перца. Ленетта развела огни в чистилище ревности и поджаривала там Фирмиана, чтобы приготовить его для будущих вадуцских небес. Ревнивицу невозможно исцелить ни делом, ни словом; она подобна литавре, которую труднее настроить, чем какой бы то ни было иной музыкальный инструмент, и которая расстраивается быстрее всех. Любящий, приветливый взор Фирмиана был для Ленетты словно нарывным пластырем — ибо так же он прежде глядел на свою Натали; — если он имел радостный вид, то, несомненно, думал о прошлом; если же он строил печальную мину, это означало ту же самую мысль, но полную томления. Лицо Фирмиана стало как бы афишей или объявлением с приметами беглых преступников: таковыми были его тайные мысли. Короче говоря, супруг Ленетты постоянно служил ей настоящей скрипичной канифолью, которой она сообщала шероховатость конскому волосу, чтобы целые дни пиликать и пилить на своем нежном виоль-д'амуре. О Байрейте Фирмиан смел проронить лишь самое ограниченное количество слов и едва решался произнести самое его название; ибо она уже знала, о чем он думает. Он даже не мог сильно порицать Кушнаппель, не вызывая подозрения, будто сравнивает его с Байрейтом и находит последний (по хорошо известным ей причинам) гораздо лучшим; поэтому он, — не знаю, было ли это всерьез, или только проявлением уступчивости, — говоря о превосходстве моего теперешнего местожительства над имперским местечком, касался лишь строений и не распространял свою хвалу на их обитателей.
С ревностью, понимающей все превратно, он нисколько не считался при упоминании и восхвалении лишь одного предмета, а именно своего друга Лейбгебера; но как раз этот последний, под влиянием наговоров Розы и в силу своего пособничества в «Фантазии», стал для Ленетты еще более невыносимым, чем прежде, когда находился у нее в комнате, со своими дикими выходками и своим громадным псом. Кроме того она помнила, что и Штибель, когда бывал у нее, принужден был в высшей степени порицать недостаточную степенность Лейбгебера.
«Мой милый Генрих скоро явится сюда, Ленетта», — сказал Фирмиан. «А его гадкий пес — тоже?» — спросила она.
«Ты могла бы, — возразил он, — несколько больше любить моего друга, и отнюдь не за его сходство со мной, а за его дружескую верность; тогда ты не возражала бы против его собаки, как, вероятно, не возражала бы и против моей, если бы она у меня имелась. Ведь во время своих вечных странствий ему необходимо преданное существо, которое ему сопутствовало бы в счастьи и в несчастьи, сквозь огонь и воду, как делает эта собака; и меня Генрих тоже считает за такого верного пса и с полным основанием любит за это. Впрочем, вся эта дружная артель не долго пробудет в Кушнаппеле» — добавил он, имея в виду многое. Однако, сколько он ни проявлял любви, выиграть ею свою тяжбу о любви он не мог. У меня здесь напрашивается предположение, что это было вполне естественно, и что Ленетта, до сих пор согреваемая близостью советника, избаловалась и изнежилась в такой температуре любви, по сравнению с которой супружеская любовь, конечно, казалась ей расхолаживающим сквозняком. Ненавидящая ревность поступает, как любящая: нуль, означающий ничто, и круг, означающий совершенство, изображаются одним и тем же знаком.
Адвокат, наконец, должен был притворным недугом подготовить и загрунтовать свое притворное небытие; но это произвольное забегание и нисхождение в могилу он обманным путем еще выдавал своей совести за простые попытки смягчить ожесточенную душу Ленетты. Так обманывающий и обманываемый человек всегда возвышает свою ложь, выдавая ее либо за меньшую, либо за благожелательную.