Шарлотта Бронте - Виллет
Пока я разглядывала изображение белого ибиса[320] на верхушке колонны, пока прикидывала длину озаренной факелами аллеи, в конце которой покоился сфинкс, общество, привлекшее мое внимание, вдруг скрылось, вернее, растаяло, словно видение. Да и все происходило будто во сне — очертания расплывались, движения были порхающими, голоса отдавались эхом, смутно и будто дразнясь. Вот Полина с друзьями исчезла, и я уже не знала, точно ли я видела их, но я не жалела, что теперь мне больше не за кем пробираться в толпе, я не горевала о том, что теперь мне не у кого искать защиты.
И ребенку нечего было бояться в этой праздничной толчее. Из окрестностей Виллета съехались чуть не все крестьяне, и достойные горожане, разодетые в пух и прах, высыпали на улицы. Моя соломенная шляпа мелькала незамеченной среди капоров и жакетов, легоньких юбок и миткалевых мантилий; правда, я, предосторожности ради, хитро пригнула поля с помощью лишней ленты и чувствовала себя безопасно, как под маской.
Я благополучно прошла по улицам и благополучно протиснулась в самую гущу толпы. Не в моей власти было оставаться на месте и спокойно наблюдать; общий настрой веселого буйства мне передался; я глотала ночной воздух, полнившийся внезапными вспышками света и взрывами звуков. Что до Надежды и Счастья — я с ними уже распростилась, но нынче я презрела Отчаяние.
Смутной целью моей было отыскать каменную чашу водоема с ясной водой и зеленым тростником; эта зелень и прохлада манили меня, как родник манит путника, изнывающего от жажды. Посреди грохота, блеска, толчеи и спешки я тайно мечтала приблизиться к круглому зеркалу, в которое смотрится тихая бледная луна.
Я хорошо знала дорогу, но внезапный шум или зрелище то и дело отвлекали меня, и я все время сворачивала то в одну, то в другую аллею. Вот я уже увидела густые деревья, окаймляющие зыбкую гладь, как вдруг над поляною справа грянул такой звук, словно разверзлись небеса, — верно, такой же точно звук грянул над Вифлеемом[321] в ночь благих известий.
Песнь, сладкая музыка родились где-то вдали, неся на стремительных крылах сквозь ночные тени гармонию, и были они столь мощны и сокрушительны, что, не будь у меня под боком дерева, я бы, верно, свалилась на землю. Голосов было без счета, пели разные и многие инструменты — я различила только рог. Словно само море завело дружную песнь волн!
Прибой накатил, а потом отхлынул, и я пошла следом за ним. Я пришла к постройке в византийском духе, вроде беседки, почти в самом центре парка. Вокруг стояла тысячная толпа, собравшаяся слушать музыку под открытым небом. Кажется, то был «Хор охотников»; ночь, парк, луна и мое состояние удесятеряли силу звуков и впечатление от них.
Здесь собрались знатные дамы, и при этом освещении все они казались очень красивыми; на одних были одежды из газа, на других — из сверкающего атласа. Дрожали цветы и блонды и колыхались вуали, когда раскаты могучего хора сотрясали воздух. Большинство дам сидели в легких креслах, а у них за спиной и рядом стояли их спутники. Толпу составляли горожане, простонародье и блюстители порядка. Среди них-то я и встала. Я с радостью поместилась рядом с коротенькой юбчонкой и сабо, не будучи знакома с их владелицей, а потому не рискуя разделить ее шумные впечатления; я могла спокойно издали поглядывать на шелковые платья, бархатные мантильи и перья на шляпах. Мне нравилось быть одной, совсем одной посреди всего этого оживления и гама. Не имея ни сил, ни желания проталкиваться сквозь плотную людскую массу, я осталась в самом заднем ряду, откуда мне все было слышно, но видно немногое.
— Мадемуазель очень неудобно встали, — произнес голос у меня над ухом.
Кто это осмелился заговорить со мной, когда я вовсе не расположена к беседе? Я обернулась и посмотрела довольно сердито. Я увидела господина, совершенно мне незнакомого, как мне сначала показалось, но уже через мгновение я узнала в нем книгопродавца, снабжавшего улицу Фоссет книгами и тетрадями. В пансионе знали его как человека вздорного и резкого даже с нами, постоянными покупателями; я же была к нему скорей расположена и находила учтивым, а иногда и любезным. Однажды он даже оказал мне услугу, взяв на себя труд разобраться вместо меня в скучной операции обмена иностранных денег. Он был неглуп, а за суровостью его скрывалось доброе сердце. Иной раз меня посещала мысль, что есть что-то общее у него с мосье Эмануэлем (который был с ним коротко знаком и которого я нередко заставала у него за конторкой листающим свежие номера журналов); этим-то сходством и объясняю я свою снисходительность к мосье Мире.
Странно, но он узнал меня под соломенной шляпой и шалью и, несмотря на мои протесты, тотчас провел меня сквозь толпу и нашел для меня место поудобней. На этом не закончились его бескорыстные заботы — откуда-то он раздобыл мне стул. Я лишний раз убедилась в том, что люди суровые — часто отнюдь не худшие представители рода человеческого и скромное положение в обществе отнюдь не доказательство грубости натуры. Мосье Мире, например, нисколько не удивился, повстречав меня здесь одну, и счел это лишь поводом оказывать мне ненавязчивые, но существенные знаки внимания. Подыскав для меня место и стул, он удалился, не задавая вопросов, не отпуская замечаний и вообще больше ничем не докучая мне. Недаром профессор Эмануэль любил расположиться с сигарой в кресле у мосье Мире и листать журналы — эти двое подходили друг другу.
Я не просидела и пяти минут, как обнаружила, что случай и достойный буржуа вновь свели меня с уже знакомой семейной группой. Прямо напротив сидели Бреттоны и де Бассомпьеры. Рядом со мной — рукой подать — располагалась сказочная фея, чей снежно-белый и нежно-зеленый наряд был словно соткан из лилий и листвы. Крестная моя сидела тут же, и, подайся я вперед, ленты на ее капоре задрожали бы от моего дыхания. Меня узнал человек почти чужой, и мне сделалось не по себе от соседства близких друзей, которые меня не замечали.
Я вздрогнула, когда миссис Бреттон обернулась к мистеру Хоуму и, словно вдруг что-то припомнив, сказала:
— Интересно, как понравился бы праздник моей неколебимой Люси, если бы она тут оказалась? Надо было нам захватить ее с собой, она бы порадовалась.
— Да, конечно, конечно, порадовалась бы на свой манер; жаль, мы ее не позвали, — возразил добрый господин и добавил: — Я люблю смотреть, как она радуется; сдержанно, тихо, но от души.
О милые, как я любила их тогда, как люблю и поныне, вспоминая их трогательное участие! Если бы они знали, какая пытка согнала Люси с постели, довела ее чуть не до исступления! Я готова была окликнуть их и ответить на их доброту благодарным взглядом. Мосье де Бассомпьер не так хорошо знал меня, зато я его знала и ценила его душу, его простую искренность, живую нежность и способность зажигаться. Возможно, я бы и заговорила, но тут как раз Грэм повернулся и посмотрел в мою сторону. Он повернулся пружинисто, движение это было весьма отлично от суетливых движений низкорослых людей. За ним гудела огромная толпа; сотни глаз могли встретить и поймать его взгляд — отчего же он устремил на меня всю силу своего пристального взора? И отчего, если уж ему так хотелось на меня посмотреть, не довольствовался он беглым наблюдением? Отчего откинулся он в кресле, упер локоть в его спинку и принялся меня изучать? Лица моего он не видел, я прятала его, и он не мог меня узнать; я наклонилась, отвернулась, я мечтала остаться неопознанной. Он встал, хотел было пробраться ко мне, еще бы минута — и он бы меня разоблачил, и мне бы некуда было от него деться. Мне оставалось одно только средство — я всем своим видом выразила страстное желание, чтобы меня не тревожили; если бы он настоял на своем, он, быть может, увидел бы наконец-то разъяренную Люси. Тут вся его доброта, прелесть и величие (уж кто-кто, а Люси отдавала им должное) не усмирили бы ее, не превратили в покорную рабу Он пристально посмотрел на меня и отступился. Он покачал своей красивой головой, но не произнес ни звука. Он снова сел и больше уж меня не тревожил, лишь один-единственный раз взглянул на меня, скорей просительно, нежели с любопытством, пролил бальзам на все мои раны, и я совершенно успокоилась. Отношение Грэма ко мне ведь не было, в сущности, каменным равнодушием. Наверное, в солидном особняке его сердца было местечко где-нибудь на чердаке, где Люси мило приняли бы, вздумай она нагрянуть в гости. Нечего было и сравнивать эту клетушку ни с уютными покоями, где привечал он приятелей, ни с залой, где он занимался своей филантропией, ни с библиотекой, где царила его наука; еще менее походил этот закуток на пышный чертог, где уже он готовил свой брачный пир. Однако постепенно долгое и ровное его участие убедило меня в том, что в его обиталище имеется кладовка, на двери которой значится «Комната Люси». В моем сердце тоже хранилось для него место, но точных размеров его мне не определить — что-то вроде шатра Пери-Бану.[322] Всю жизнь свою я сжимала его в кулаке — а расслабь я кулак, кто знает, во что бы он разросся, быть может, в кущи для сонмов.