Князь Серебряный - Толстой Алексей Константинович
Тут сам Серебряный подскакал к опричникам.
— Назад! — закричал он так грозно, что они невольно остановились. — Если кто из вас, — продолжал князь, — хоть пальцем тронет этого человека, я тому голову разрублю, а остальные будут отвечать государю!
Опричники смутились; но новые товарищи подошли из соседних улиц и обступили князя. Дерзкие слова посыпались из толпы; многие вынули сабли, и несдобровать бы Никите Романовичу, если бы в это время не послышался вблизи голос, поющий псалом, и не остановил опричников как будто волшебством. Все оглянулись в сторону, откуда раздавался голос. По улице шел человек лет сорока в одной полотняной рубахе. На груди его звенели железные кресты и вериги [47] , а в руках были деревянные четки. Бледное лицо его выражало необыкновенную доброту, на устах, осененных реденькою бородой, играла улыбка, но глаза глядели мутно и неопределенно.
Увидев Серебряного, он прервал свое пение, подошел поспешно к нему и посмотрел ему прямо в лицо.
— Ты, ты! — сказал он, как будто удивляясь, — зачем ты здесь, между ними?
И, не дожидаясь ответа, он начал петь: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых!»
Опричники посторонились с видом почтения, но он, не обращая на них внимания, опять стал смотреть в глаза Серебряному.
— Микитка, Микитка! — сказал он, качая головой, — куда ты заехал?
Серебряный никогда не видал этого человека и удивился, что он называет его по имени.
— Разве ты знаешь меня? — спросил он.
Блаженный засмеялся.
— Ты мне брат! — отвечал он. — Я тотчас узнал тебя. Ты такой же блаженный, как и я. И ума-то у тебя не боле моего, а то бы ты сюда не приехал. Я все твое сердце вижу. У тебя там чисто, чисто, одна голая правда; мы с тобой оба юродивые! А эти… — продолжал он, указывая на вооруженную толпу, — эти нам не родня! У!
— Вася, — сказал один из опричников, — не хочешь ли чего? Не надо ль тебе денег?
— Нет, нет, нет! — отвечал блаженный, — от тебя ничего не хочу! Вася ничего не возьмет от тебя, а подай Микитке чего он просит!
— Божий человек, — сказал Серебряный, — я спрашивал, где живет боярин Морозов?
— Дружина-то? Этот наш! Этот праведник! Только голова у него непоклонная! у, какая непоклонная! А скоро поклонится, скоро поклонится, да уж и не подымется!
— Где он живет? — повторил ласково Серебряный.
— Не скажу! — ответил блаженный, как будто рассердившись, — не скажу, пусть другие скажут. Не хочу посылать тебя на недоброе дело.
И он поспешно удалился, затянув опять свой прерванный псалом.
Не понимая его слов и не тратя времени на догадки, Серебряный снова обратился к опричникам.
— Что ж, — спросил он, — скажете ли вы наконец, как найти дом Морозова?
— Ступай все прямо, — отвечал грубо один из них. — Там, как поворотишь налево, там тебе и будет гнездо старого ворона.
По мере того как князь удалялся, опричники, усмиренные появлением юродивого, опять начинали буянить.
— Эй! — закричал один, — отдай Морозову поклон от нас да скажи, чтобы готовился скоро на виселицу; больно зажился!
— Да и на себя припаси веревку! — крикнул вдогонку другой.
Но князь не обратил внимания на их ругательства.
«Что хотел сказать мне блаженный? — думал он, потупя голову. — Зачем не указал он мне дом Морозова, да еще прибавил, что не хочет посылать меня на недоброе дело?»
Продолжая ехать далее, князь и Михеич встретили еще много опричников. Иные были уже пьяны, другие только шли в кабак. Все смотрели нагло и дерзко, а некоторые даже делали вслух такие грубые замечания насчет всадников, что легко было видеть, сколь они привыкли к безнаказанности.
Глава 5. ВСТРЕЧА
Проезжая верхом по берегу Москвы-реки, можно было поверх частокола видеть весь сад Морозова.
Цветущие липы осеняли светлый пруд, доставлявший боярину в постные дни обильную пищу. Далее зеленели яблони, вишни и сливы. В некошеной траве пролегали узенькие дорожки. День был жаркий. Над алыми цветами пахучего шиповника кружились золотые жуки; в липах жужжали пчелы; в траве трещали кузнечики; из-за кустов красной смородины большие подсолнечники подымали широкие головы и, казалось, нежились на полуденном солнце.
Боярин Морозов уже с час как отдыхал в своей опочивальне. Елена с сенными девушками сидела под липами на дерновой скамье, у самого частокола. На ней был голубой аксамитный [48] летник [49] с яхонтовыми пуговицами. Широкие кисейные рукава, собранные в мелкие складки, перехватывались повыше локтя алмазными запястьями, или зарукавниками. Такие же серьги висели по самые плечи; голову покрывал кокошник [50] с жемчужными наклонами, а сафьянные сапожки блестели золотою нашивкой.
Елена казалась весела. Она смеялась и шутила с девушками.
— Боярыня, — сказала одна из них, — примерь еще вот эти запястья, они повиднее.
— Будет с меня примерять, девушки, — отвечала ласково Елена, — вот уж битый час вы меня наряжаете да укручиваете, будет с меня!
— Вот еще только монисто надень! Как наденешь монисто, будешь, право слово, ни дать ни взять, святая икона в окладе!
— Полно, Пашенька, стыдно грех такой говорить!
— Ну, коли не хочешь наряжаться, боярыня, так не поиграть ли нам в горелки или в камешки? Не хочешь ли рыбку покормить или на качелях покачаться? Или уж не спеть ли тебе чего?
— Спой мне, Пашенька, спой мне ту песню, что ты намедни пела, как вы ягоды собирали!
— И, боярыня, лапушка ты моя, что ж в той песне веселого! То грустная песня, не праздничная.
— Нужды нет; мне хочется ее послушать, спой мне, Пашенька.
— Изволь, боярыня, коли твоя такая воля, спою; только ты после не пеняй на меня, если неравно тебе сгрустнется! Нуте ж, подруженьки, подтягивайте!
Девушки уселись в кружок, и Пашенька затянула жалобным голосом:
Ах, кабы на цветы да не морозы,
И зимой бы цветы расцветали;
Ах, кабы на меня да не кручина,
Ни о чем бы я не тужила,
Не сидела б я, подпершися,
Не глядела бы я во чисто поле…
….
Я по сеням шла, по новым шла,
Подняла шубку соболиную,
Чтоб моя шубка не прошумела,
Чтоб мои пуговки не прозвякнули,
Не услышал бы свекор-батюшка,
Не сказал бы своему сыну,
Своему сыну, моему мужу!
Пашенька посмотрела на боярыню. Две слезы катились из очей ее.
— Ах, я глупенькая! — сказала Пашенька, — чего я наделала. Вот на свою голову послушалась боярыни! Да и можно ли, боярыня, на такие песни набиваться!
— Охота ж тебе и знать их! — подхватила Дуняша, быстроглазая девушка с черными бровями. — Вот я так спою песню, не твоей чета, смотри, коли не развеселю боярыню!
И, вскочив на ноги, Дуняша уперла одну руку в бок, другую подняла кверху, перегнулась на сторону и, плавно подвигаясь, запела:
Пантелей государь ходит по двору,
Кузмич гуляет по широкому,
Кунья на нем шуба до земли,
Соболья на нем шапка до верху,
Божья на нем милость до веку.
Сужена— то смотрит из-под пологу,
Бояре— то смотрят из города,
Боярыни— то смотрят из терема,
Бояре— то молвят: чей-то такой?
Боярыни молвят: чей-то господин?
А сужена молвит: мой дорогой!
Кончила Дуняша и сама засмеялась. Но Елене стало еще грустнее. Она крепилась, крепилась, закрыла лицо руками и зарыдала.
— Вот тебе и песня! — сказала Пашенька. — Что нам теперь делать! Увидит Дружина Андреич заплаканные глазки боярыни, на нас же осердится: не умеете вы, дескать, глупые, и занять ее!
— Девушки, душечки! — сказала вдруг Елена, бросаясь на шею Пашеньке, — пособите порыдать, помогите поплакать!
— Да что с тобой сталось, боярыня? С чего ты вдруг раскручинилась?
— Не вдруг, девушки! Мне с самого утра грустно. Как начали к заутрене звонить да увидела я из светлицы, как народ божий весело спешит в церковь, так, девушки, мне стало тяжело… и теперь еще сердце надрывается… а тут еще день выпал такой светлый, такой солнечный, да еще все эти уборы, что вы на меня надели… скиньте с меня запястья, девушки, скиньте кокошник, заплетите мне косу по-вашему, по-девичьи!