Варшава в 1794 году (сборник) - Юзеф Игнаций Крашевский
– Не могу, я жестоко измучена, ноги под собой едва чувствую, я голодна, а в рот ничего взять не могу. Чем ближе этот великий, решительный час, тем я более неспокойна. Мой Боже великий, – прибавила она, ломая руки, – неужели нам удастся, бедным – неужели удастся! Русские готовы, верьте мне, может, даже что-нибудь знают. Столько ходя, я внимательно наблюдала, великая бдительность у них. А! Боже, удастся ли нам!
И она упала на стул, закрывая глаза.
– Всё в Божьей власти, – шепнул я, чувствуя себя взволнованным, как она, – в таких делах нет, видимо, человека, который бы сумел рассчитать, как пойдёт. Самая маленькая вещь может помочь, наименее значащая – явно навредить… я надеюсь на хорошее.
У Юты были полные слёз глаза… мать, посмотрев на неё, сказала:
– Но съешь же чего-нибудь тёплого… это словно созданная эпидемия, что лихорадку даёт… хоть ложку…
Она уже набросила платок, желая идти.
– А пан? – отозвалась она. – Вы, наверно, голодны и больше меня нуждаетесь в питании и силе.
– Я ел, – ответствовал я, благодаря и качая головой.
Мать подставила дочери тарелку, она взяла из послушания ложку, поднесла её к устам и положила.
– Не могу, – шепнула она, – не могу, скорей, кусочек сухого хлеба… Я должна идти на Дунай… когда вернусь, матушка, сделай мне кофе… потому что он сон отталкивает, а я не хочу и не могу спать… В эти минуты заснуть… этого бы себе не простила…
Признаюсь без стыда, что в безумную девушку я уже тогда влюбился и уверен, что каждый молодой человек, который был бы на моём месте, так же потерял бы голову. Но, чем сильнее она сводила меня с ума, тем больше я старался скрыть то, что со мной происходило. Ни за что на свете я этого не выдал бы, прикидывался самым равнодушным.
Она собиралась уже выходить, а я, прощаясь с матерью, также пошёл к порогу, когда она обернулась ко мне с доверчивостью невинной сестры.
– Где вы будете пребывать? – спросила она.
– Мне приказано быть при Медовой на часах аж до минуты…
– На улице?
– Нет, – сказал я, – у меня там есть на день свой угол у сапожника и окно… подле Капуцинов…
– Ну, – отозвалась она, стоя на пороге и подавая мне руку. Бог знает, встретимся ли мы и увидимся на этом свете, Бог знает, что меня и вас ждёт… мы работали вместе ради одного дела… будь здоров, добрый товарищ…
Она грустно улыбнулась. В душевном порыве я схватил её руку и с избыточной, может, горячностью начал её целовать, пока она не вырвала её у меня и не покраснела. Мы не сказали уже ни слова, потому что она молнией побежала по лестнице, а я тащился как парализованный. На душе у меня был дивно, грустно, страшно…
За несколько дней я привязался к ней, правда, по-братски, но так, что мне казалось, что никогда уже чужими друг другу стать не можем. Одно чувство связывало нас, сближало… сблизило так быстро, так сильно, что теперь думая, что, может, никогда её не увижу, камень имел на сердце. Пошёл на позицию.
Комнатка была грязная, пропитанная неприятным запахом кожи и смолы, тесная, окно испачканное, словом, позиция вовсе не милая. В первой комнате – мастерова Томилова с тремя маленькими детьми, одним у груди, вторым – в колыбели, третьим – ползающий по полу. Ежели один ребёнок случайно засыпал, второй начинал кричать, ежели двоих успокаивала, плакал третий. Бедная женщина со своим люли, люли и вздохами к Богу о помощи и фуканием, и ласками производила на меня впечатление мученицы. Я имел уже охоту самого старшего потомка Томилов взять на колени и спеть ему: “Едет пан на конике…», но от окна им не вольно было отступить.
Перед ним ворота дома Игельстрёма были как на ладони.
Сколько бы раз они не отворились во двор, я мог заметить вооружённый батальон пехоты. Оживление было огромное… конные казаки каждую минуту прибегали и отъезжали. Несколько генералов прибыло на совет.
В окнах второго этажа перемещались мундиры и густо сновали самые разнообразные фигуры.
Карета гетмана Ожеровского прибыла также и остановилась… за ней приехал Забелло, потом Анквич… потом генерал-адъютант от короля…
Совещания продолжались долго… выслали в город пароли… Снова казак поскакал на Медовую улицу к Стожерской…
Начинало смеркаться, когда двери первой комнаты отворились, кто-то вошёл…
Тихо пошептались… Смотрю, на пороге стоит Килинский.
Хоть вовсе не было жарко, он вытирал с лица пот, подал мне руку.
– Что же они… пронюхали! – шепнул он. – Правда, как в улье пчёлы жужжат. Ты не видел, кто-нибудь из наших панов был? – спросил он.
Я назвал ему имена тех, которых знал, он покачал головой.
– Э! Было их там, наверно, больше… а хорошо бы переписать, чтобы панов к расплате потянуть… гм!!
Он тогда сам заглянул в оконное стекло, смотрел долго…
– Мой поручик, – сказал он, – мне кажется, что вы были бы где-нибудь в другом месте более подходящим, чем тут. Наступает вечер… здесь нечего уже делать.
– Но приказано, – произнёс я.
– Освободят вас, наверное…
Мастер угадал, потому что, действительно, прислали мне вечером приказ явиться в казармы.
Получив его, я задышал свободней, так как мне, бездеятельному, тут было скучно и стыдно сидеть со сложенными руками. По улицам летали казацкие патрули, так что с великим трудом пришлось мне пробираться, незацепленному, через них, потому что по дороге задерживали и допрашивали почти каждого.
Уже у казарм я нашёл русских солдат, как бы специально рассеянных, чтобы доступ к ним защищали. Наши офицеры тоже расставили стражу, чтобы не дать никому приближаться к казармам и шпионить. Когда я, наконец, сюда вбежал, обрадованный и счастливый, я нашёл всё в движении и спешном приготовлении. Но мы должны были делать это тихо, дабы не поднять преждевременно тревогу.
Было нас всех вместе не больше четырёхсот двадцати человек; мы имели четыре трёхфунтовые пушки, но без лошадей…
В залах, где были солдаты, все собрались около офицеров. Запал был огромный, простые люди громко клялись, что падут скорее трупом, нежели у себя оружие дадут вырвать, ибо им обещали, что москали должны были разоружать… В городе ещё было тихонько… У нас с полуночи также немного успокоилось, потому что решающий час назначен не был и могло ещё что-то помешать; мы должны были ждать сигнала, когда ударят в колокола.
Часы тащились медленно… было четыре утра, когда мы сначала услышали со стороны Саксонского сада и Железных ворот выстрел из пушки. Тогда мы все одновременно вскочили, поняв, что