Чарльз Кингсли - Ипатия – душа Александрии
Так как Филимону было разрешено удалиться, то он, конечно, пожелал остаться. Во всяком случае ему следовало вернуться, чтобы поблагодарить варваров за оказанное гостеприимство.
Обернувшись, он увидел, что Пелагия садилась на носилки вместе со своим возлюбленным. С опущенными глазами приблизился он к прекрасному созданию и пролепетал несколько слов признательности. Пелагия приветствовала его ласковой улыбкой.
– Перед разлукой расскажи мне побольше о себе. Ты говоришь на прекрасном чистейшем афинском наречии. Ах, что за счастье опять слышать свой родной язык! Бывал ли ты в Афинах?
– Малым ребенком, – я помню, то есть мне кажется, что помню…
– Что? – быстро спросила Пелагия.
– Большой дом в Афинах, битву и потом долгое путешествие на корабле, доставившем меня в Египет.
– Милосердные боги! – воскликнула Пелагия и умолкла на мгновение. – Девушки, вы говорили, что он на меня похож?
– Мы ничего плохого не имели в виду, когда в шутку заметили это, – сказала одна из ее спутниц.
– Ты похож на меня! Ты должен навестить нас, мне нужно тебе сказать… Приходи непременно!
Филимон, ложно истолковав ее интерес к нему, правда, не отпрянул, но ясно проявил нерешительность.
Пелагия громко рассмеялась.
– Глупый юноша, не будь таким тщеславным, не питай подозрений и приходи. Не думаешь же ты, что я всегда болтаю только глупости? Посети меня, быть может, это окажется полезным для тебя. Я живу в…
Она назвала одну из самых роскошных улиц. Филимон в душе дал обет никогда не воспользоваться ее приглашением.
– Брось этого дикаря и иди! – ворчал амалиец, сидя в носилках. – Ты, надеюсь, не собираешься идти в монахини?
– Нет, пока еще жив единственный мужчина, которого я встретила на земле, – возразила Пелагия и, быстро взбираясь на носилки, обнажила прелестную пятку и очаровательную щиколотку.
Это была как бы последняя стрела, пущенная наудачу. Но в Филимона стрела не попала. Толпа смеющихся пешеходов увлекла его вперед. Довольный, что избавился от опасной собеседницы, молодой монах решил узнать, где живет патриарх.
– Дом патриарха? – переспросил маленький, худощавый, черноватый малый, с веселыми, темными глазами, к которому он обратился. Поставив перед собою корзину с плодами, он сидел на деревянном обрубке и разглядывал иноземцев с выражением пронырливого, простоватого лукавства. – Я знаю его дом, ибо дом этот знает вся Александрия. Ты монах?
– Да.
– Так спроси монахов. Ты и шага не сделаешь, как встретишь кого-нибудь из них.
– Но я не знаю даже в какую сторону идти. А ты разве не любишь монахов, добрый человек?
– Видишь, юноша, мне кажется, ты слишком хорош для монаха. Я – грек и философ, хотя, к несчастью, водоворот событий бросил искру божественного эфира в тело носильщика. Поэтому, юноша, я питаю троякую вражду к монашеству. Во-первых, как мужчина и супруг. Ведь если бы монахам дать волю, они не оставили бы на земле ни мужчин, ни женщин и сразу погубили бы людской род проповедью добровольного самоубийства. Во-вторых, как носильщик, – если бы все мужчины стали монахами, то не было бы бездельников и моя должность упразднилась бы сама собой. В-третьих, как философ. Как фальшивая монета внушает отвращение честным людям, так и нелепый, дикий аскетизм отшельника претит логическому, последовательному мышлению человека, который, подобно мне, скромному философу, хочет устроить свою жизнь на разумных началах.
– А кто, – спросил Филимон, улыбнувшись, – кто был твоим наставником по части философии?
– Источник классической мудрости – сама Ипатия. Некий древний мудрец ночью качал воду, чтобы иметь возможность учиться днем, а я храню плащи и зонты, чтобы упиваться божественным знанием у священных врат ее аудитории. Но все-таки я укажу тебе дорогу к архиепископу. Философу приятно поверять скромной юности сокровища своего ума. Быть может, ты поможешь мне отнести эту корзину с фруктами?
Маленький человек привстал и, поставив корзину на голову Филимона, направился в одну из ближайших улиц. Филимон последовал за шок, не то с презрением, не то с любопытством спрашивая себя, какова же та философия, которая поддерживала самомнение этого жалкого, оборванного, маленького обезьяноподобного существа. Миновав ворота Луны, они шли около мили по большой широкой улице, которая пересекалась под прямым углом другой, столь же прекрасной. Вдали на обоих концах этой последней неясно обозначались желтые песчаные холмы пустыни, а прямо перед путниками сверкала голубая гавань сквозь сеть бесчисленных мачт.
Наконец они достигли набережной, в которую упиралась улица, и перед изумленными взорами Филимона широким полукругом развернулось синее море, окаймленное дворцами и башнями. Он невольно остановился, а вместе с ним и его маленький спутник, с любопытством следивший за впечатлением, которое произвела на монаха эта грандиозная панорама.
– Вот, смотри, это все творение наших рук! Это сделали мы, греки, темные язычники. Разве христиане там, на левой излучине, построили этот маяк, чудо мира? Разве христиане возвели каменный мол, который тянется на расстоянии многих миль? А кто создал эту площадь и выстроил вот эти ворота Солнца? Или Цесареум по правую руку? Обрати внимание на два обелиска перед ним!
И он указал на два знаменитых обелиска, один из которых известен под именем иглы Клеопатры.
– Говорю тебе, смотри и убеждайся, как ничтожен, как страшено ничтожен ты на самом деле! Отвечай, потомок летучих мышей и кротов, ты, шестипудовая земляная глыба, ты, мумия скалистых пещер, – могут ли монахи произвести нечто подобное?
– Мы продолжаем работу наших предшественников, – возразил Филимон, пытаясь сохранить безучастный и бесстрастный вид.
Он был слишком удивлен, чтобы сердиться на выходки своего спутника. Его подавлял необъятный простор, блеск и величие зрелища, ряд великолепных зданий, каких, быть может, никогда, ни раньше ни позже, земля не носила на своей поверхности. Среди необычайного разнообразия форм можно было видеть и чистые дорические постройки первых птоломеев, и причудливую варварскую роскошь позднейших римских зданий, и подражания величественному стилю Древнего Египта, пестрый колорит которого смягчал простоту и массивность очертаний. Покой этого громадного каменного пояса составлял разительный контраст с неуемной суетой гавани. Высокие паруса кораблей, отодвинувшись далеко в море, походили на белых голубей, исчезающих в беспредельной лазури. Это зрелище смущало, угнетало и наполняло неопределенным тоскливым чувством сердце молодого монаха. Наконец Филимон вспомнил о данном поручении и вторично спросил о дороге к дому архиепископа.
– Вот дорога, молокосос, – сказал маленький человечек, огибая с Филимоном большой фронтон Цесареума.
Взор молодого монаха случайно упал на новую лепную работу над воротами, украшенными христианскими символами.
– Как? Это церковь?
– Это Цесареум. Временно он стал церковью. Бессмертные боги на короткий срок позволили поступиться своими правами, но тем не менее здание остается по-прежнему Цесареумом. Вот, – сказал он, указывая на дверь с боковой стороны музея, – здесь последнее убежище муз – аудитория Ипатии, школа, где мы все учимся. А тут, – он остановился перед воротами прекрасного дома, находившегося напротив, – место жительства благословенной любимицы Афины. Теперь ты можешь опустить корзину.
Проводник постучал в двери, сдал плоды чернокожему привратнику, вежливо поклонился Филимону и, по-видимому, намеревался удалиться.
– А где же дом архиепископа?
– У самого Серапеума[52]. Ты не ошибаешься. Четыреста мраморных колонн, разрушенных христианскими гонителями, стоят на возвышении…
– Далеко ли это отсюда?
– Около трех миль, у ворот Луны.
– Как? Значит, это те самые ворота, через которые мы вошли в город?
– Те самые, ты не заблудишься, потому что уже раз прошел со мной весь этот путь.
Филимону захотелось схватить за горло бессовестного болтуна и разбить его голову об стену. Хотя он и подавил это желание, но не мог удержаться, чтобы не сказать:
– Итак, негодяй, язычник, ты заставил меня попусту прогуляться шесть или семь миль?
– Точно так, молодой человек. Если ты вздумаешь меня обидеть, то я позову на помощь: рядом – еврейский квартал, и оттуда, словно осы из гнезда, немедленно высыпят тысячи людей, чтобы убить монаха при столь удобном случае. Но я действовал с самыми благими намерениями: во-первых, по указаниям практической мудрости, – чтобы корзину пришлось нести не мне, а тебе; во-вторых, из высших философских соображений, – чтобы, пораженный величием нашей славной цивилизации, которую хотят уничтожить твои братья, ты понял, какой ты осел, черепаха, бесформенное ничто! Если же ты познал свое ничтожество, то постарайся стать хоть чем-нибудь!