Ирина Гуро - Горизонты
— Хорошо. Все это я принимаю. А как ты к нему прицепился?
— Да, это получилось не совсем обычно… Я тогда в «Коммунисте» работал… И задержал одну статью. Вздорную такую статейку, но не без яду. А написал ее партийный работник из окружкома. Парень грамотный, но начиненный формулировками. Он в амбицию. Жалобу в ЦК… И попадаю я прямо к Косиору. Поскольку он сам заинтересовался вопросом. Он поддержал меня тогда. Потом у меня возник еще один спорный вопрос, я уже — прямо к нему. Он меня принял и тогда уж предложил… И я согласился. Не жалею об этом.
— Не могу сказать, что ты меня убедил в абсолютной необходимости для тебя сидеть около Станислава Викентьевича Косиора, хотя допускаю: набраться ума, конечно, можно. И овладеть тем, что ты считаешь методом, а я бы назвал попросту хорошей марксистской подготовкой.
— Нет, это совсем не просто сумма знаний, речь идет об умении их применять.
— Пусть так. Но все же жалею: пропадает в тебе не скажу там прозаик или поэт, но талантливый, перспективный, зоркий очеркист, как раз такой, какие сейчас нужны!
Они снова выпили пива, закусывая тонкими ломтиками черного хлеба, сдобренного горчицей. Микитенко разговорился, стал рассказывать про Баштанку, видно засела она у него в сердце…
— Очень жалею, — вдруг сказал он, — что написал свою «Диктатуру» до Баштанки.
— Ну, Иван, «Диктатура» у тебя и так внушительна. Со сцены не сходит.
— Да, я в общем доволен. Но, понимаешь, Баштанка… Такие характеры и конфликты… шекспировские! А ведь наше время — это время шекспировских характеров. Или шиллеровских. Да возьми ты этих вот…
— Ефремова и прочих?
— Да, я как раз хотел про них. Это же злодеи. Политические Яго, провокаторы. И вопросы Правды-Кривды у нас обнажены по-шекспировски. А теперь давай поглубже колупни действительность: в каждом селе страсти, что там Эксцельсиор! Я тебе скажу: в селе Баштанке есть подкулачница Ганка Непригода. Леди Макбет в подметки ей не сгодится! Подняла три села против коллективизаторов. — Микитенко перевел дух, махнул рукой. — Да что там! Каждое село — место действия мощных народных характеров… Да какого действия! Вот тебе кулак Озерский из села Привольного. Этот Шейлок выдал себя за лучшего друга незаможников и батраков и, так как известно, что словам никто не верит, — совершенно добровольно, чуешь? — отдал в артель с поэтическим названием «Нива» собственный двигатель и молотилку! И вот уже доверчивая «Нива» выдвигает его в руководители! И он постепенно набирает силу… И разворачивает работу. А чем все кончается? Открытым кулацким выступлением. Кровопролитием. Кровь, брат, льется! И кровь лучших! Семья Кошуков… Это — Мооры! Шиллеровские Мооры! Один брат — подкулачник, отца в гроб загнал, другой брат — в комнезаме… И вот я, драматург…
— Да, драматургия — твоя стихия, Иван!
— Точно. Пусть и «не умру от скромности»… Я драматург и обязан быть оптимистом. Как Шекспир.
— Ну, Иван, ты хватил! Ромео и Джульетта мертвы! А в «Отелло» так, вообще, кажется, пять трупов на сцене… Какой оптимизм!
— И все же ты уходишь после «Отелло» более сильным, чем пришел: тебя в жизнь тянет, а не бежать топиться! Потому что величие настоящего искусства в том, что тебе внушают, показывают: «Естественно, жизнь причудлива, ужасна, но и прекрасна! Она не стоячее болото, а поток. И ты в нем не щепка, а гребец…» И певец! Арион, черт возьми!
Евгений залюбовался оживленным, почти вдохновенным лицом Микитенко.
— И вот еще: через драматизм схваток с кулачьем, через трагедийные ситуации, потери, горе, нужду, голод… Через все это люди выходят к апофеозу… Представь себе митинг на сельской площади. Артель в искони украинском селе Баштанке, так она — «имени Анри Барбюеа».. Ничего? Митинг, начало сева… Послушай, двадцать две тракторные колонны на плацу! «Красный путиловец», «Интернационал», «Фордзоны»… Вот такие машины там, где от веку шел по борозде сеятель, брал из лукошка и бросал зерно во вспаханный — спасибо, если плугом, а то и сохой — чернозем. А народу, народу на том митинге! Какие краски!.. Пестрые хустки баб, зелень молодой листвы, лоснящаяся шерсть коней…
Микитенко разошелся, вскочил, ему сейчас удержу не было! Подлинное вдохновение сделало его лицо почти красивым.
Но подошла официантка, тихо, виновато сказала:
— Евгений Алексеевич! Секретарь товарища Косиора звонит: вас срочно наверх!
— Sic transit gloria rmmdi! — сказал, сразу погаснув, Микитенко.
— Так проходит слава мира! — машинально перевел Евгений, вставая.
Бывая в Харькове у Рашкевича, Тарас Титаренко всегда испытывал двойственное чувство: с одной стороны, вызывало у него уважение то, что Сергей Платонович сумел врасти в большевистскую действительность, всочиться в нее и корни пустить. И это, казалось, должно было вселять в Тараса Ивановича уверенность в их общем деле и, что не менее важно, в их безопасности. Но с другой, — уже вопреки доводам рассудка — именно это порождало неясные опасения: больно высоко взлетел Рашкевич — член коллегии Вукоопспилки, Всеукраинского союза кооперации, не шутка!
Ничем не обоснованная тревога шагала рядом, пока Тарас Иванович неторопливо подымался по широкой лестнице мрачноватого внушительного здания.
Кругом кипела суета большого учреждения. «Как на конном базаре», — про себя решил Титаренко, плавая в табачном дыму и осторожно пробираясь мимо хватких молодых людей в модных, узких книзу брючках и стянутых в талии пиджаках и девиц — гривастых, словно протодьяконы. Все они имели при себе, будто опознавательный знак, папку под мышкой. И вид такой деловой и углубленный! И бегали они по лестницам и коридорам быстро-быстро, перебирая резвыми ногами в разномастных баретках. «Крапивное семя», — пробурчал про себя Тарас Иванович.
Ему казалось, что бегают вокруг все одни и те же, почему и возникало приятное для него впечатление. «Все попусту. Беготня и болтовня. Фиктивная активность», — где-то он слышал эти слова, и даже в определенном смысле: «Развивайте, мол, поощряйте фиктивную активность! Чтобы крутились у вас колесики, да вхолостую».
Впрочем, бестолковая, как считал Титаренко, суета замирала, останавливалась у порога кабинета Рашкевича, как разбивается волна у каменного мола. Да, нечто гранитное, монументальное виделось в самой двери, ведущей в приемную, с солидной дощечкой: «Зав. оргинстром С.П. Рашкевич».
Титаренко бывал здесь не раз — Рашкевич принимал его только на службе, — но всегда испытывал некоторый трепет, берясь за хорошо начищенную медную ручку дубовой двери.
И сразу окунулся в атмосферу серьезности, весомости — уже здесь, в приемной. За секретарским столом сидела не какая-нибудь финтифлюшка, вроде тех, кто носился по коридорам на волнах канцелярского прибоя, а пожилая женщина с гладко зачесанными волосами, похожая в своих дымчатых очках на учительницу, — кажется, так и было: из педагогов. И при Рашкевиче — с незапамятных времен. И хотя на стульях вдоль стенки сидели всякие, Тарас Иванович еще и поздороваться с Ольгой Ильиничной не успел, как она приветливо и веско уронила:
— Пожалуйста, дожидается!
И тотчас обратилась к сидящим:
— Пробачте, товарищи, приезжий с периферии. Вне очереди.
На правах старого знакомства, она спросила:
— Как у вас в Старобельске?
— Как всюду, — многозначительно пожал плечами Титаренко, зная, что этот ответ, и пожатие плечами, и обмен взглядами — все входит в атмосферу, окружающую Рашкевича. И Ольга Ильинична это знает и обожает. Упаси бог, не в полном курсе, но именно эту атмосферу полунамеков, иронических хмыканий и всего того, что умещается в короткие минуты и на коротком расстоянии между, дверью в приемную и дверью в кабинет, поддерживает и блюдет верно.
— Сейчас освободится! — успокоительным тоном бросила Ольга Ильинична и слегка коснулась плеча Титаренко.
Почти тотчас из кабинета не вышел, а выскочил, словно из парной в предбанник, лысоватый толстяк с папкой под мышкой.
— Распушил! Насмерть распушил! — радостно объявил он.
И стал восторженно объяснять Ольге Ильиничне: «Грозен, мол, но и в гневе велик товарищ Рашкевич», но Титаренко уже не слышал, так как плотно закрыл за собой дверь в кабинет.
И здесь то двойственное впечатление, которое и восхищало и пугало Титаренко, возникло в сильнейшей степени. И пока они говорили, маятник колебался то в одну, то в другую сторону. То — почтительного удивления, то неясного опасения.
Все, все в Рашкевиче отвечало сложившемуся типу советского служащего высокого класса, так называемого «ответработника». Сорокапятилетний, начинающий полнеть, но неравномерно, а как бы от верху, с двойного подбородка и жирных плеч, Рашкевич никак не мог быть назван толстяком, при его-то росте! И самая полнота его говорила в его пользу: не от излишеств, а от сидячей жизни — от «деятельности»! Через модные роговые очки глядели глаза с благожелательным выражением, но и требовательно. Весь облик Рашкевича говорил: этот человек полон собственного достоинства, оно наполняло его, выплескиваясь через край, и этим качеством он как бы одарял и тех, с которыми благожелательно общался.