Михайло Старицкий - РУИНА
— Кроме Ивана Мазепы, — поправила Марианна и добавила: — Да, ты один лишь можешь быть здесь порадником и пособником, это я знаю и этому верю, — она взглянула искоса на сидевших в другом конце стола собеседников и закончила тихо: — И убеждена еще в том, что ты нелицемерно предан отчизне.
Мазепа не успел и поблагодарить своего друга за доброе о себе мнение, как дверь в покой отворилась, и в нее поспешно вошел озабоченный гетман в сопровождении Кочубея.
— Панове! — заговорил гетман взволнованно, опускаясь в свое кресло. — Я получил сейчас чрезмерно важные вести: одни благоприятны и тешат сердце надеждой, а другие тревожны и заставляют нас немедленно принять против них меры.
— Что? Что такое? Какая беда? — заговорили все возбужденно.
— Пан Гострый, друзья мои, — продолжал с одушевлением гетман, — предуготовил союз нам с Многогрешным и в главных пунктах примирил наши желания. Теперь мы не одни, гонимые со всех сторон и врагами, и братьями, теперь мы через Днепр подали брат брату руки и сывый дид Славута стал обоим нам снова родной рекой! — Гетман простер вверх руки и произнес глубоко тронутым, дрогнувшим от слез голосом: — Господи, сниди с небес и посети виноград сей, его же насади десница Твоя!
— Аминь! — произнес торжественно Богун, и все, охваченные приливом религиозного экстаза, набожно встали.
— Да, — произнес после небольшой паузы гетман, — Господь это внедряет в сердца братьев любовь… Только и враг человеческий не спит и на Божьей ниве вырывает добрые зерна, а вместо их сеет плевелы… Полковник и гетман пишут мне про Ханенка.
— Про Ханенка, — перебил Богун, — этого Каина?
— Он и несчастного Юрася Хмельницкого завлек в свои сети, — заметил Кочубей, — и безумец угодил в константинопольскую тюрьму «Эдикуль»…
— Да мы его два раза разбили наголову, и он едва удрал на Запорожье, — заговорил Мазепа, пропустив без внимания сообщение о Юрасе, — да и там, верно, не поздоровилось, потому что оттуда махнул в Крым… и неужели опять вынырнул?
— Видишь ли, пане Иване, — заговорил снова гетман, и в голосе его послышались ноты упрека, — когда тревога пошла, что Ханенко в Умани, мы стянули все войска и двинулись ему навстречу, но в Умани его не оказалось… Ты вот и начал меня уверять, что слух о Ханенко был ложным, марным, что пущена была брехня, ты говорил, что этой змее уже не подняться: Запорожье его не примет, так как он слыгался с татарами, а татар он больше не поймает на удочку, потому что не похвалит Высокая Порта… Мало того, ты находил лишним оставлять на рубеже сторожевые полки, и я только сам настоял… а вот теперь этот Ханенко ожил, да еще какие затевает каверзы!
— Я не думал, чтобы он был так безумен, и в этом ошибся, — ответил почтительно, но с достоинством Мазепа, — но что он может затевать, на что он может опереться? И прежние его затеи на песке строились, а новые вилами по воде писать станет?
— О, новые, коварные! — воскликнул гетман, ударивши энергично рукой по столу. — Он подыгрывается к московскому царю, бьет челом ему в подданство и Правобережной Украйной, а для борьбы с врагами предлагает татар, которых будто он уже договорил для Москвы.
— Это хитро, лукаво, — протянул уныло Мазепа, — хотя Москва и открещивается от нас, боясь втянуться с Польшей в войну. Имея за собой силу татар, можно отважиться, — а кусок соблазнительный… Однако везде костью в горле стоят татаре: если никто, даже сам падишах, не укротит их разбойничьих потягов (стремлений), то тогда… — Мазепа сразу умолк, поймав укоризненный взгляд Дорошенко.
— А он еще, этот аспид, — прервал раздражительно гетман, — пускает слух везде, а особенно среди черни, что мы будто поддались совсем туркам, побасурманились…
— Да, — вмешалась в разговор и Марианна, — этот слух упорен и с каждым днем больше и больше растет, народ смущается, ропщет, видя в этом незамолимый грех… даже отца моего потревожили эти слухи, хотя он им и не верит.
— А Ханенко распускает слухи, — отозвался Андрей, — и они прививаются… Он даже доносы посылает и про то московскому царю.
— А как же! — воодушевлялась Марианна. — На той неделе поймали у нас двух послов его… отец задержал и отправил с бумагами их к Многогрешному… У них было еще воззвание ко всем христианам против нарождающегося антихриста, то есть — против твоей милости…
— Да мне Остап говорил, — прибавил вдруг Кочубей, — что и у нас по корчмам говорят вслух и о побасурманеньи, и об антихристе.
Гетман взглянул на него и помертвел от ужаса: неужели кругом уже кричит и восстает народ, а он ничего не знает? И как еще он, антихрист, жив? Как не нашлось благочестивых? А может быть, уже… И заметив, что его растерянность замечена всеми, заговорил как-то неловко, обратясь к Марианне.
— Мне, кроме того, пишет отец твой, что и на Многогрешного был сделан донос, и кому же — патриарху! И тот отлучил гетмана от церкви. Это так расстроило Многогрешного, что он даже слег в постель.
— И это дело Ханенковых рук! — вскрикнул Богун. — Бей меня сила Божья, коли не так… Подлизывается, пес, к Москве, манит ее татарами, а по дороге брешет на обоих гетманов, чтобы их смести и самому захватить обе булавы.
— Совершенно правдоподобно, — подтвердил Мазепа. — Но эти все обстоятельства настолько тревожны, что требуют немедленно противодействия… Tempus brevis est, — нужно обдумать все, выяснить и решиться открыто пойти к намеченной цели.
— Да, обдумаем, обсудим все, друзья мои, — промолвил упавшим голосом гетман, словно придавленный запутанною сетью невзгод. В последнее время энергия у него стала иногда пошатываться, и он сразу поддавался временному бессилию, переходившему иногда в уныние, а иногда в раздражение; к счастью, впрочем, такое настроение у него длилось недолго и при первой нравственной поддержке проходило.
— Да, одному тяжело, не под силу, — вздохнул он опечаленно, — одолели и враги, и напасти.
В это время отворилась дверь, и молоденький джура доложил звонким голосом:
— Ясновельможный гетмане! Найпревелебнейший владыка прислал своего келейника оповестить твою милость, что святый отец прибыл из Канева.
— Владыка, наставник и руководитель мой здесь? — сразу оживился гетман. — Это доброе знамение! Я сейчас к нему и упрошу прибыть ко мне. А вы, друзья, оставайтесь и ждите. Вместе со святителем составим раду и примем от него благословение на благой и нерушимый почин…
Полночь. Весь замок Чигиринский погружен в мрак и покой; не видно нигде ни угрюмых сердюков с алебардами, ни вертлявых суетящихся джур, ни прислуги… Все спит, все покои пусты и закрыты, за исключением лишь угловой, отдаленной светлицы, в которой гетман запирается иногда для отписки бумаг или тайных переговоров с послами; но и в этой укромной светлице дверь тщательно закрыта, а на окна, притворенные извне ставнями, спущены еще тяжелые, в виде драпировок, ковры; кроме окон, вся эта светлица — и пол, и двери, и стены — разубрана тоже коврами, и звуки говора тонут в их пушистом ворсе, не проникая наружу; всякое любопытное ухо напрасно бы здесь приникало к стене или к дверям, — не выдали бы они ему никакой тайны. Теперь в этой светлице, освещенной тремя свечницами, каждая в пять восковых свечей, было торжественное собрание самых близких и преданных гетману друзей; обсуждались на этой раде важнейшие вопросы тогдашней политики, — решались судьбы Украйны. Все собравшиеся понимали высокое значение этой минуты, и потому в выражениях их лиц отражалась какая-то торжественность, а в речах слышались сдержанность, вдумчивость и глубокое самообладание. Ни фляг, ни сулей, ни ковшей не видно было на обрусе (скатерть), покрывавшем длинный стол, а вокруг него стояли лишь с высокими прямыми спинками кресла с мягкими подушками, положенными на сиденья; на них и разместились советчики–радцы. Кроме знакомых нам лиц: Дорошенко, Богуна, Мазепы, Кочубея и Марианны, допущенной к раде по особому уважению к ее заслугам, — теперь на первом почетном месте восседал вновь прибывший превелебнейший митрополит Иосиф Тукальский. Бледное, худое, с запавшими щеками лицо его было обрамлено серебристой бородой, лежавшей пушистым веером у него на груди и достигавшей до панагии; вся тщедушная фигура владыки навевала мысль, — что жизнь уже отошла от старца далеко, что чужды стали ему суета и тщета мирских треволнений, что преддверие загробной жизни уже осенило его крылом; но странно всему этому противоречили его глаза: темные, блестящие, прикрытые резкими дугами черных еще бровей, они горели умом и жизненной силой, способной воспламенять людские сердца. Митрополит был облачен в белую, с радужными поперечными полосами длинную мантию, на голове у него была белая же бархатная остроконечная скуфейка с бриллиантовым, на верхушке, крестом; от скуфьи спадало волнистыми складками на плечи и на спину длинное белоснежное покрывало.
— Святейший отче, — говорил с благоговением Дорошенко, — разреши мне сомнения мои своим боговдохновенным умом относительно союза с неверными агарянами. Этим союзом враги мои замышляют на мя, сеют злостные слухи в народе, возбуждают гневом сердца его, куют среди напастников наших супостатские замыслы, ополчают соседей на истребление нас и расхищение народа. А между тем я, грешный, вижу в этом союзе единую опору для спасения родины, единый щит от гонителей наших. Рассуди, превелебный владыка, и вы подайте голос, мои верные друзья! Вся Украйна, вся родная наша страна брошена Богом, она, как горох на раздорожье, кто идет мимо, тот и щиплет, и никакой ограды не дал ей Господь от напастников, не отделил ее от них ни высокими горами, ни непролазными болотами, ни морями, а окрыл ее ширью да гладью, — гуляй по ней, катись покатом куда хочешь.