Юрий Нагибин - Один на один
— Оставим литературу в покое, — важно сказала Мерседес.
— Нет, — возразил Мигель, улыбнувшись ее апломбу. — Коли речь идет о Клифтоне, литературу нельзя оставить в покое. Я начинаю понимать, что тебя интересует. Проницателен ли Клифтон? В житейском смысле нет, в литературном — очень.
— Значит, он не понимает, что Хосе — копия своего отца? — почти свирепо спросила Мерседес.
— Что ты имеешь в виду? — пробормотал Мигель, боясь поверить жестокой прямоте молодого существа, так беспощадно говорящего о любимом муже.
— То, что он повторяет судьбу Педро.
— Ты ведьма! — сказал Мигель без улыбки. — Ты этого не можешь, не должна, не смеешь знать. Это тебе нечистый нашептал.
— О нет! Но я так часто вижу своего свекра. Какое у него бедное, обобранное лицо! И это бывший красавец, покоритель женщин! Дядя не узнал его в прошлый раз при встрече, а Педро Орантес даже не обиделся. Но на глазах у него были слезы. Это ужасно, Мигель!
— Я все-таки не вижу…
— Зато я вижу… и ты видишь, не лги, что Хосе — вылитый отец. У него такое же короткое дыхание. Век на арене не продлишь, но можно другое — сделать его королем. Педро погубило, что у него не было большой победы, триумфа. Он быстро сошел, пал духом и опустился. Ты скажешь: а как же наш отец и братья? Но они дельцы, а Орантесы — цыгане. Если Хосе уйдет прославленным, богатым, уйдет победителем, он останется человеком. Он же мне муж, Мигель. Мы будем путешествовать, ездить на сафари. Клифтоны давно уже нас зовут, народим кучу прелестных цыганят. Он заведет себе лошадок…
— Что же вам мешает? — чуть нетерпеливо спросил Бергамин.
— Ты, Мигель, ты нам мешаешь, — прозвучало со странной теплой искренностью.
Прямота ответа обескуражила Бергамина.
— Я понимаю тебя, Мерседес… Но Хосе в превосходной форме, и он моложе меня…
— Время, время! — вскричала Мерседес. — У него не хватит времени тебя одолеть. Он сойдет, а ты останешься. Ты двужильный.
— Значит, мне надо уйти? — печально спросил Бергамин. — Едва вернувшись, опять уйти?
— Нет, это ничего не даст. Трон пустовал почти пять лет, а претенденты лишь топтались вокруг. Надо свергнуть старого короля, чтобы занять трон. Как ты сверг Маноло.
— Что же ты хочешь? — Углы губ затвердели, и улыбка не получилась. — Мано а мано?
— Да, мано а мано.
— А ты помнишь, Мерседес, как года три назад один импресарио соблазнял меня вернуться на арену и выступить мано а мано с Хосе, ты закричала: «Замолчите! Они убьют друг друга!»
— Я была молода и наивна.
— Да, теперь ты куда опытней, — сказал он с горечью. — Поскольку Хосе надо создавать прелестных цыганят, роль трупа отводится мне?
— Молчи! Что за мерзкие шутки! — Казалось, ее набухшие лиловые глаза чернильными каплями стекут на смуглые скулы.
— Прости, Мерседес. Но я вовсе не шучу. И если тебе надо…
— Не мучай меня, Мигель, — попросила она. — Давай говорить серьезно. Пусть Хосе соберет больше наград. Клифтон раздует до небес его победу, и дело сделано.
— Нет, — твердо сказал Бергамин. — Так мы не проведем ни публику, ни Клифтона, при всей его доверчивости. Имей в виду, здесь замешана литература, ты же сама говорила, и он мгновенно почует любую фальшь! Ушами, хвостами и копытами не отделаться. Нужна кровь — моя и Хосе, чтобы Клифтон поверил. Лишь пройдя по самому краю, на волос от гибели, мы выиграем игру. Испанскую публику вокруг пальца не обведешь, но сработает Клифтон, ему верят больше, чем собственным глазам. Его страх за Орантеса, его волнение, его несправедливость ко мне — гарантия правды происходящего. Но у нас все получится, только если Орантес будет с нами.
— А ты сомневаешься?
— Захочет ли он обмануть своего друга?
— В каком веке ты живешь, дорогой?
— Неужели он согласился?
— Он в восторге! Надуть гринго! Это мечта каждого испанца и уж подавно каждого цыгана.
— И ему совсем не жалко Дядю? — Назвав Клифтона не к месту «Дядей», Мигель выдал себя: сделка его коробила.
Но Мерседес то ли не уловила, то ли пренебрегла его проговором.
— Я объяснила, что это будет самое счастливое лето в Дядиной жизни. Он же никогда не видел мано а мано. Он вдосталь поволнуется, пошумит, отпразднует победу своего любимца и напишет замечательную книгу, которая прославит всех нас. Хосе хохотал и радовался, как дитя, когда я рисовала эту заманчивую картину. Кстати, он искренне расположен к Дяде.
— От Хосе потребуется три вещи: возмущаться в присутствии Дяди моими заработками и претензиями быть первым, на арене не закрываться и поэффектнее убить последнего быка, когда со мной будет покончено.
— Я думаю, все это нетрудно, — заверила Мерседес. — Особенно первое.
— И разок ему придется подставить зад под рога.
— Это хуже. Но будет сделано.
«А все-таки Хосе подонок, — подумал Мигель. — Красивый, милый, обаятельный, храбрый, веселый подонок. Но я его люблю. Мне следовало бы ненавидеть его из-за Мерседес, но я его люблю. Ему принадлежит сон Мерседес, ее ночное дыхание, ее стоны, ее тайны, вся ее незримая жизнь, и этим он драгоценен для меня».
— Ты очень любишь Хосе?
— Конечно. Он мой муж. Ты же не можешь быть моим мужем.
— Это ужасно, Мерседес! — вырвалось у Бергамина.
— Хорошее признание для молодожена. Но успокойся, Мигель, так лучше для нас обоих. Я бы убила тебя в первую же брачную ночь.
— За что?
— Ты слишком нравишься женщинам. Это невыносимо.
— Я был бы верен тебе.
— Это не играет роли. Я бы все равно не выдержала.
— А разве Хосе не нравится женщинам?
— Нравится. Но, конечно, не так. И он к ним совершенно равнодушен. Видит только меня, и как же я ему за это благодарна! Хосе мой, только мой, навсегда мой, я могу делать с ним все, что захочу.
«Боже мой! — думала она. — Если б можно было не сравнивать. Хосе — прекрасная гитара, но с одной-единственной струной. Виртуоз и на одной струне может совершить чудо. Я виртуоз. И Клифтон виртуоз: из вечно хорошего настроения молодого, отменно здорового и озорного цыгана он извлекает редкие богатства, не подозревая их мнимости. Но какое счастье взять в руки шестиструнную гитару!»
— Я ухожу! — Она встала с кресла, брат тоже поднялся. — Дай я тебя поцелую.
Она вся вытянулась вверх, обняла его высокую шею, сильно прижалась к нему грудью и животом и почти отделилась от пола.
— Не порть мне отношений с всевышним, — сказал он, отстраняясь. — Мне понадобится его помощь.
— Я больше полагаюсь на тебя.
— Моя маленькая Мерседес будет королевой.
— И мы получим чудесную Дядину книгу!
— А я — чудесную рану в пах.
— Я поцелую твою рану. — И Мерседес не стало.
Странно, пока они разговаривали, то видели друг друга в давно сгустившемся сумраке. Мигель различал не только лиловые пятнышки ее глаз, губ, ногтей, но и блестящую чернь волос, отличную от цвета ночи, завладевшей комнатой, а когда она ушла, в комнате воцарился такой непроглядный мрак, что он не видел собственных рук, лежавших на невидимых коленях. Но зажигать свет не хотелось. Он словно признавал, что происшедшее между ним и Мерседес принадлежало царству тьмы. А потом нее это выйдет под яркое солнце, на глаза десятков тысяч людей и еще одного человека, чей взгляд может оказаться опасней всех или слепее всех — в зависимости от того, какая страсть возьмет верх — житейская или литературная.
Что ни делается — все к лучшему. В конце концов и ему надоело его полупризнаннее первенство. Надо со всем этим кончать. В погоне за славой мальчишка скоро перегорит. Пусть упьется коротким торжеством, деньгами, газетной шумихой и выйдет из игры. Все встанет прочно на свои места. И он окажется единственным матадором в истории корриды, который вынес два мано а мано…
6
…События развивались по четкому плану, разработанному Бергамином. До начала мано а мано он участвовал в нескольких корридах, где Клифтон впервые его увидал. Он показал почти все лучшее, на что был способен, но, как и следовало, не понравился Дяде. Ничто не в силах поколебать предвзятого мнения, тем более если оно сложилось у такого самоуверенного человека. Правда, Клифтон признал, что он «torero muy largo»,[2] и на том спасибо. Но Бергамин добился куда большего, чем это признание: Клифтон испугался за исход мано а мано и за судьбу Орантеса. Конечно, сочинив образ Бергамина заранее, Дядя на такую филигранную работу не рассчитывал. Он разволновался, распустил язык и к началу прямого соперничества чудовищно накалил атмосферу. Клифтон наивно полагал, что, избегая журналистов-интервьюеров, он сохраняет свое мнение про себя и соблюдает строгий нейтралитет и полнейшую корректность в отношении Бергамина. Но его замечания и выкрики на трибунах, разглагольствования в барах и ночных кабачках немедленно подхватывались стоустой молвой. К его словам прислушивалась вся Испания.