Н. Северин - Перед разгромом
— Алешка до сих пор у нее? — спросил он.
— У нее. Я приказала не трогать, пока гость не уедет. Люди при нем — кучер, камердинер, форейтор; неладно при них шум поднимать. И без того по всему околотку невесть что толкуют про наше над нею тиранство.
— Мне на то, что здесь плетут, наплевать, а вот если через этого питерского франта до столицы гнилые слухи дойдут, тогда подлинно неприятности могут выйти. Да что тут толковать? Дело сделано — надо поправлять. А чтобы дети при ней оставались, на это я ни в коем случае согласиться не могу, уж это, как вам будет угодно.
— Да ты слышал, что я сказала? — прервала его старуха.
— Обращаться вы с нею не умеете, вот что.
— Я не умею, так вези ее туда, где умеют.
— Увезу, не беспокойтесь. Дождаться нужно только одного человека из Варшавы. Туда доктор приехал из Праги, порченых лечит. Пригласил я его сюда осмотреть Елену. А вы еще говорите, что я ее не жалею! Знаете, сколько запросил с меня этот доктор? Двадцать червонцев! Это только чтобы сюда приехать, а за лечение само собою. Я и торговаться не стал, все двадцать червонцев ему отвалю, сказал бы только, как нам ее лечить. Что вы на это скажете? — прибавил Аратов, смущаясь под зорким взглядом старухи.
— Скажу, что тебе уж очень приспичило скорее от нее избавиться, вот что я скажу, — заявила она.
Правнук не возражал и начал молча прохаживаться по комнате, не раздвигая бровей и улыбаясь странной, вызывающей усмешкой, в то время как Серафима Даниловна продолжала смотреть на него, пытаясь разгадать его мысли. Он знал, что ему ничего от нее не утаить. Слишком хорошо знали они друг друга, и слишком сильна была в Аратовой воля, чтобы бороться против ее проницательности. Да и не для чего! Разве в конце концов, как бы ни повернулась его опасная затея, она не пожертвует всем на свете, чтобы помочь ему? Ближе и дороже его у нее никого нет на земле. Чтобы оставить ему все свое состояние, она со всеми родственниками разошлась; только привязанность к этому правнуку и поддерживает в ней жизнь.
— Пригласили вы Грабинина ночевать? — спросил он с успокоенным лицом и с обычным выражением в глазах.
— Зачем? Дорога недальняя, и ночь лунная, пусть едет с Богом.
— Нет, он мне на подольше нужен. Когда еще удастся залучить его! Послезавтра надо ехать в Тульчин, там пир горой по случаю выборов послов на сеймик. Я обещал воеводе кое в чем помочь ему. Грабинина надо так ублажить, чтобы совсем в нас уверовал. Приятельские отношения надо с ним завести. Это легко: он, наверное, в отца, такой же кисляй с чувствительным сердцем. А все же на это время нужно, и я им займусь. Может быть, повезу его с собою в Тульчин. Пусть увидит, как в Речи Посполитой люди живут, с красавицами нашими пусть познакомится…
— Смотри, не отбил бы он у тебя Розальской, — усмехнулась старуха.
— Пусть попробует! Узнает, как полячки русским дуракам носы натягивают. Ну, да в грабининском роду это известно. Ловко отработала полячка его деда! А, кстати, я и забыл вам рассказать: мне с этой самой погубительницей вашего любимца удалось встретиться.
— С Джулковской? — с живостью спросила старуха. — Где же? И неужто она еще жива?
— Жива и здорова. Про здешние края помнит, и, когда ей меня назвали, заинтересовалась, стала про Воробьевку расспрашивать, живет ли там кто, жив ли прежний управитель, все ли там по-прежнему.
— Да не может быть! Ты меня морочишь! Вот бесстыдница!
— Истинную правду вам говорю. Встретился я с нею у Изабеллы; Джулковская раньше при тетке ее мадам де Кракови в резидентках на респекте состояла, а теперь при ней.
— И сама про Воробьевку заговорила? Ей, значит, известно, что ты обо всем знаешь?
— Да кто же этого не знает? Мне на нее Репнин указал. Гуляли мы с ним в саду, а она идет нам навстречу с двумя дворскими девицами. Любезная и нарядная дама, в летах, а видать, что была очень красива в молодости, глаза до сих пор с огоньком, и очень представительная…
— А здесь была худа, как щепка.
— Пополнела с тех пор, и больше пятидесяти лет ей нельзя дать. Давно уже овдовела и полным уважением всей «фамилии» пользуется.
— Вот что значит полячка! Наша, русская, после таких передряг давно скисла бы и от тоски да стыда гриб грибом сделалась бы, а эта козырем выступает, говоришь?
— Именно козырем. И чего ей стыдиться? Что было, то прошло и быльем поросло. Состояние у нее хорошее; муж был, должно быть, парень дельный, если благодетели его и патроны после его смерти продолжают оказывать ласку и внимание его вдове; чего же ей больше надо? И для чего ей о старом грехе думать да киснуть, когда этот грех давно ксендзы замолили?
— Совесть-то, значит, по-твоему, в карман?
— Понятно! Репнин говорил мне, что она — замечательно умная женщина, и ему, кажется, очень приятно, что Изабелла сошлась с нею: она все же по старой памяти сторону русских тянет, — прибавил он со смехом и, вернувшись к прерванному разговору, спросил: — А куда посадили Грабинина письмо писать?
— В библиотеку. Приказала отвести его туда, когда ты приехал, чтобы он разговору нашему не мешал.
— А сколько вы с него за посылку взяли?
— Пятьдесят рублей назначила. Так он моему предложению обрадовался, что сто хотел дать.
— Напрасно отказались. Его к крупным издержкам приучить надо, чтобы не жался, когда придется с денежками по нашим сутягам разъезжать. Теплые ребята! Они протрут глаза его червончиком, припасай только побольше. Однако надо распорядиться насчет ужина и всего прочего; надо показать петербургскому щегольку, как у нас люди со вкусом и с понятием живут. О делах мы с ним до завтрашнего утра ни словечка не пророним, утро вчера мудренее. А про Джулковскую я вам на просторе еще расскажу.
С этими словами Дмитрий Степанович поспешно вышел.
IV
В большой комнате с широкой кроватью под голубым штофным пологом Елена Васильевна Аратова играла на ковре со своим ребенком.
Которому из двух — восемнадцатилетней матери или двухлетнему сыну — было веселее кататься по ковру, прятаться, с громким раскатистым смехом кружиться или прыгать, взявшись за руки, — решить было трудно. Оба предавались счастью быть вместе, беспрепятственно целоваться и обниматься, болтая все, что взбредет в голову, с увлечением юных существ, которым такое удовольствие редко выпадает на долю. Недавний страх и отчаяние были забыты. О том, что ждало ее впереди, Аратова перестала думать с той минуты, как Настя прибежала сказать ей, что приказано оставить их в покое до отъезда гостя, когда же Настя принесла им обед и начала рассказывать о молодом воробьевском барине, молодая женщина с досадой прервала ее:
— Я знаю, — отрывисто заметила Елена Васильевна, отвертываясь, чтобы скрыть румянец, вспыхнувший на ее щеках.
— Где же вы изволили их видеть? — удивилась Настя.
— Иди себе, оставь нас! — с раздражением сказала барыня, которой почему-то было неприятно слушать похвалы красоте и наряду гостя.
Напоминание о нем раздражало ее, а между тем он не выходил у нее из головы с того мгновения, когда их глаза встретились. С этой минуты в душу Елены проникло странное, давно не испытанное убеждение, что она не одна на свете, что есть человек, которому ее горе и слезы могут быть близки сердцу. Это сознание будило в ней предчувствие чего-то нового и прекрасного, и, может быть, это было причиной радостного возбуждения, с которым она предавалась удовольствию быть с ребенком.
До сих пор жизнь Елены Васильевны была крайне печальна. С того дня, как ее привезли сюда, весь мир превратился для нее в тюрьму с двумя тюремщиками: прабабушкой Серафимой Даниловной и мужем; он так угнетал ее своим умом и могуществом, такой беспомощной чувствовала она себя в зависимости от этих двух существ, что других помыслов у нее не было, кроме заботы не навлечь на себя их гнева. Она старалась всеми силами души достигнуть этого, но ей это плохо удавалось, и она часто впадала в отчаяние.
Когда правнук и наследник Серафимы Даниловны женился на девице без состояния, старуха, верная своему правилу из всего извлекать пользу, решила сделать из бесприданницы хорошую хозяйку, строгую надсмотрщицу и доносчицу на дворовых. Но Елена оказалась не на высоте возлагаемых на нее упований. Да и могла ли нагонять страх на кого бы то ни было юная Елена с детским личиком и с детскими понятиями о жизни, когда ее самое можно было довести до слез жалким словом, смутить косым взглядом, напугать грубостью.
— Не знаю, право, к чему мне твою красавицу приспособить? — жаловалась Серафима Даниловна правнуку, перечисляя свои неудачные попытки извлечь пользу из его жены.
— А видели вы, как она рисует? — спросил он с улыбкой.
— Смеяться, что ли, надо мною вздумал? — раздраженно крикнула старуха. — Ты бы еще спросил, слышала ли я, как она романсы поет, на арфе играет да по-французски талялякает! Очень нужны эти глупости в хозяйстве, нечего сказать!