Джек Линдсей - Адам нового мира. Джордано Бруно
— Когда я писал свои книги, я никогда не задавался целью скрыть истину, — сказал Бруно. Он по-прежнему стоял, всей тяжестью навалившись на перила, словно сражённый ударом. («Он боится, — подумал Джанантонио. — Может быть, мне ещё удастся его победить, он такой некрасивый и старый»). — Но истину найти трудно. И я никогда не преуменьшал этой трудности...
Наступило молчание. Казалось, всё уже сказано. Какой безмолвный договор заключался или расторгался между ними в эту минуту? «Что за всем этим кроется?» — спрашивал себя Джанантонио, пряча от посторонних глаз развязавшийся шнурок. Ему хотелось чем-нибудь привлечь к себе внимание, хотелось, чтобы гость посмотрел на него. Наконец снова заговорил Мочениго — быстро и бессвязно, брызгая слюной:
— Это мне понятно. Мы будем творить великие дела. Кое-что открыл и я, хоть я и жалкий исследователь. Я — именно такой человек, какой вам нужен. Память у меня слабая, но и у меня бывают минуты озарения...
Бруно отвернулся и наклонился через перила. Тело его как-то обмякло, и эта слабость не ускользнула от Джанантонио.
— Да, да, — отозвался он, рассеянно глядя на темнеющую внизу воду. Казалось, он борется с собой, пытаясь взять себя в руки. Мочениго стоял, слегка покачиваясь, и лицо его освещала та улыбка, которой так боялся Джанантонио. Бруно тихо и упрямо сказал:
— Нам надо ближе познакомиться, и тогда увидим... Во всяком случае, сейчас я слишком измучен путешествием. Лучше поговорим обо всём завтра утром.
Оба, видимо, мучительно искали, что сказать, и не находили нужных слов. И Джанантонио, как ни злил его весь этот непонятный разговор, невольно испытывал такое же напряжение. Если бы он способен был найти нужное им слово, он бы его произнёс вслух — так жаль ему было этих двух взрослых людей с их нелепыми фантазиями. У них был какой-то сконфуженный вид, словно они только что хвастали, а потом были изобличены во лжи. В чём тут дело? Джанантонио ничего не понимал.
Заговорил Мочениго, слащаво-заискивающим тоном:
— Я чувствую, что мы с вами уже встречались когда-то давно... Не знаю, что и сказать... Мне кажется, что всё это уже когда-то говорилось между нами. Учитель, мне страшно... — Голос его оборвался от страстного волнения, так что Джанантонио, хорошо его знавший, с любопытством уставился на него.
— Всем нам страшно, — отозвался Бруно тихо. — И тем не менее...
Казалось, он очнулся от той апатии, которая его парализовала всё время, с тех пор как он вошёл в этот дом. Он обернулся и сурово посмотрел на Мочениго, но в этой суровости было что-то дружеское, какой-то оттенок уважения. Джанантонио, не уловив сути разговора, ощутил, однако, эту перемену настроения, как удар. Как будто кто-то провёл холодным пальцем по его позвоночнику. Подозрения снова проснулись в нём, и он неприязненно таращил глаза на худощавого человека, одетого в вишнёвый камзол, щегольской треугольный плащ и висевшие складками штаны, портившие весь эффект.
— Да, — промолвил этот человек с дружеской выразительностью. Между ним и Мочениго как будто исчезло стеснение, его ощущал теперь только один Джанантонио. Он чувствовал, что остаётся не включённым в этот новый дружественный союз, которого он не мог понять, и ему хотелось сказать что-нибудь злобно-ядовитое, хотелось вогнать этому чужаку стилет[41] между худых рёбер. Мочениго бросил на него сердитый взгляд.
— Стул! — приказал он грозно.
Джанантонио бесшумно вышел и воротился со стулом, крытым узорчатым атласом. Гневный взгляд Мочениго сказал ему, что он оплошал: Мочениго терпеть не мог, когда садились на эти крытые атласом стулья. Но Джанантонио в своём возмущении рад был его позлить. Впрочем, стул он выбрал без всякой задней мысли, просто взял первый попавшийся, так как ему хотелось поскорее вернуться на террасу и слушать разговор, который вызывал в нём недоумение, но всё же казался захватывающе интересным.
Мочениго жестом указал на стул:
— Присядьте. Я забыл, что вы, должно быть, сильно утомлены.
— Я бы попросил также стакан вина, — сказал Бруно. — Эта сырость, знаете ли...
— Нет места здоровее Венеции, — словоохотливо возразил Мочениго. — Заметили вы, сколько седобородых старцев встречается на улицах?.. — Он посмотрел на Джанантонио, который тотчас же снова скрылся.
У Джанантонио от злости колотилось сердце, он скрипел зубами. Он охотно угождал Мочениго, своему хозяину, но терпеть не мог прислуживать кому-либо другому. Он отказывался что-либо делать даже для Бартоло, хотя это грозило ему побоями. И Пьерина, экономка, тоже давно оставила попытки командовать им. Сейчас он был возмущён тем, что его заставили прислуживать этому постороннему человеку, ничтожеству, шарлатану, мошеннику, который сумел понравиться его доверчивому господину. Всё время, пока он ходил за вином, мысль его работала, отыскивая способы изобличить этого чужака. И он ревновал Мочениго из-за каждой минуты, которую тот оставался вдвоём с Бруно. Какие планы они обсуждают, какое предательство по отношению к нему, Джанантонио? Он пролил вино на поднос и нетерпеливо вытер его рукавом. Энергичное лицо незнакомца, его большие глаза, которые казались сонными, пока не вспыхнули огнём мысли, стояли в воображении юноши, подобно отрубленной голове предателя. Ему запомнилось только лицо этого человека. И оно плавало перед ним — голова, отделённая от тела, но не желавшая умирать, с глазами, и в смерти горевшими жизнью. У Джанантонио застучали зубы, и он поклялся, что удвоит число свеч, которые по обету хотел поставить в церкви. «Пресвятая Дева, спаси от беды».
Когда он вернулся на террасу, те двое тихо беседовали между собой. Увидев его, они замолчали, и Джанантонио окончательно уверился, что они говорили о нём. Подозрения его усилились, когда Мочениго, запинаясь, словно смущённый его вторжением, возобновил разговор, прерванный в тот момент, когда гость попросил вина.
— Да, нам предопределено работать вместе, — сказал он, сжимая руки. — Так хочет судьба. Вы посвятите меня в свои тайны, а я буду вас поддерживать всеми средствами.
— У меня нет никаких тайн, — возразил Бруно упрямо. — Природа имеет свои тайны, и я надеюсь вырвать их у неё. А у меня тайн нет, если только вы не вздумаете утверждать, что свет — лучшая завеса, а обнажённость — лучшая маска.
Мочениго засмеялся своим сухим, отрывистым смехом:
— А, понимаю. Понимаю.
Бруно перебил его:
— Правда, я ни разу ещё не высказывался до конца. Но вы неверно толкуете мои побуждения. Нерешительность страха — тоже своего рода стадия познания, только несовершенная.
Мочениго привлёк к себе Джанантонио и стал гладить его волосы.
— Я не глупец, Бруно. Не судите обо мне слишком поспешно. Хотя я и не изучил так глубоко, как вы, скрытые силы и взаимную связь вещей, но я не глуп. Быть может, я смогу дополнить ваши выводы. Ведь пригодился же навоз для добывания тепла, необходимого при перегонке в кубах? Если я не ошибаюсь, об этом где-то упоминает Парацельс[42]. Видите, сколько во мне смирения. Я считаю себя навозом по сравнению с вами. — Он пристально взглянул на Джанантонио, и тот опустил голову. — Я, Джованни Мочениго, род которого дал Венеции трёх дожей[43] (одного из них, Луиджи Мочениго, не более как пятнадцать лет тому назад), я, член одной из знатнейших фамилий Венеции, я предоставляю себя в ваше распоряжение. В неограниченное распоряжение. — Он крепче, до боли стиснул плечо Джанантонио. Джанантонио попробовал высвободиться, но Мочениго не пускал его. — Я говорю о своём положении в обществе только для того, чтобы вам стала ясна вся глубина моей преданности. Я не из тех, кто делает промахи. Я бросил коммерцию вовсе не из-за каких-либо неудач, а главным образом оттого, что считал себя призванным для более высоких дел. Попутно я стремлюсь поднять благосостояние моего дома на подобающую высоту. Но, как я уже сказал, я не из тех, кто делает ошибки. Книготорговец Чьотто много говорил мне о вас. Я прочёл ваши сочинения, все, какие мне удалось достать. Я не сомневаюсь в том, что вы — самый учёный человек на свете и способны осуществить всё, о чём пишете.
Он выпустил Джанантонио, хрустнул пальцами и в изнеможении прислонился головой к стене. Красные лучи заходящего солнца придавали его лицу странный розово-жёлтый оттенок, цвет женской пятки тотчас после купанья.
На город сыпалась розовая пыль заката, пронизанная воркованьем голубей. Залитая этим мягким светом, Венеция дышала теплотой брачной постели, опьяняла солёными запахами любви.
Бруно ничего не отвечал. Казалось, он не слушал Мочениго. Джанантонио потирал нывшее плечо, страх его рос с каждой минутой. Внизу кто-то тихо напевал — голос из утраченного мира повседневных явлений. Джанантонио инстинктивно чувствовал, что на его глазах двое людей мучают друг друга, — и никак не мог понять, что происходит, чего каждый из них хочет от другого. Только одно было ясно: Мочениго сам домогается того, чтобы его обманывал этот шарлатан, этот торговец вздорными фантазиями.