Сергей Бородин - Дмитрий Донской
Скачет лесом гонец.
Скачут лесами гонцы из Москвы во многие грады и веси, к подручным князьям, к боярам, в села — поднимать Русь. Где-то в степном далеко идут на страну татары. Где-то за синью лесов ржут их степные кони, дымится курево под копытами басурманской конницы, каждый шаг приближает их. Они надвигаются, звеня клинками, напевая поганые песни, неся смерть. Неотвратимое, непобедимое войско.
Скачет лесом гонец.
Малые ручьи перескакивает. Реки вплавь переплывает. Под нависшими ветками кланяется гонец. По высоким борам скачет, хлещет коня, торопит.
Раз остановился: коня кормил. Другой раз останавливался: вздремнул сам. Но дремота в лесу в глаз не идет: конь захрапит — вскочишь: хорошо, коли зверя чует, от зверя оборонишься, а ежели человека чует, слушай! Страшнее зверя — человек в лесу.
Лежит гонец, дремлет, а повод на руке намотан, нож под рукой: за голенище всунут; меч — при бедре, кинжал-на поясе. А все ж боязно: лес дремуч, глух, крик в нем вспять возвращается, да никто и не откликнется на крик.
Конь копытом ударил, а уж гонец на ногах: неужели ж встречный кто на коне пробирается? Слушает: ветка вдали хрустнула, то добрый знак: ежели был кто, стороной обходит, сам опасается, сторонится.
Гонец послушал, отломил хлеба, вынул из ветошки мясо, отрезал.
А серенькая птичка на ветке свистит и приглядывается к человеку. Ближе соскочила. По мху скачет. Комочек серенький, а на темени черная шапочка.
Гонец в раздумье поглядел на нее:
«Пухлячок ты милый, скачешь от прутика к прутику, нет тебе людских горестей, ни забот, ни поспехов человеческих».
«Ци-ци, кее-кее…»
Вскочила на сучок, перевернулась вниз теменем, клюнула в хвою. Вдруг вспрыгнула выше: «Тиу-тиу-тиу…»
«Может, и у тебя есть в гнезде детушки, малые пташечки».
Пухлячок по мху скачет, не опасается.
А плеть гибка в гонцовой руке. Р-раз!
Птичка, затрепетав, запрокинулась навзничь.
«Ловок ты, братец Семушка!» — одобрительно подумал о себе гонец.
Закинув повод, вскочил в седло. Хлестнул коня, помчался вскачь. Тяжелый топот глохнул в сырой земле.
Уже Воря-река проблескивала сквозь кустарники. Здесь, на виду у реки, гонец осмелел. Он остановил коня, не слезая с седла, огляделся. Вокруг стояла тишина. Птицы в этот полуденный час молчали. Рот высох, хотелось пить.
Возле ручья на гнилой коряге сидел мужик. Ворот суровой рубахи был разодран, но рубаха, и порты, и обужа облегали мужика складно и, видно, были одеваны первый раз. На пальце его сверкал перстень.
«Что за человек?» — подумал гонец. Но Воря-река текла невдалеке, а нож за голенищем наточен справно.
— Эй, брате, поднес бы испить! — сказал гонец.
— Не во что воды набрать. Напейся сам.
Гонец пораздумал и тяжело слез с седла. Разминая ноги, перекинул коню через голову повод, чтоб и копя попоить. Они подошли к воде и рядом вошли в реку, гонец повыше, конь ниже по течению.
Мужик, всклокоченный, волосатый, сурово и молча смотрел на них. Почудилось ему: «А може, из тех? Меня ищут?»
Выждав, пока напьются, он спросил:
— Далеко ль путь?
— В Троицу.
— На богомолье?
Гонец обиделся: от самого князя скачет, письмо везет. Вот что значит лесной человек — не смыслит другого человека. Надо бы сразу догадаться.
— Нет, от самого Дмитрия Ивановича, всея Руси.
«Вона что…» — смекнул мужик.
— Милостив, что ль, к тебе Дмитрий-то Иванович?
Гонцу почудилось, что мужик как бы насмехается над ним. Но вдомек ли дорожному мужику над великокняжеским гонцом насмехаться!
— Щедр, велик, многомилостив, — ответил он.
— А что-то одежина твоя — не с княжеского ль плеча? — усмехнулся мужик.
Верно, одежина у гонца незавидная, но оружие привозное, не малого стоит. Да и не мужику в такие дела вникать.
— С княжеского али нет, твое дело стороннее! — прикрикнул на него гонец.
Сомнения не оставалось: из тех.
— Знатно ответил. Ты уж не в боярах ли у князя служишь? — И подумал: «Видно, не опознал. Я тогда шел опрятно. А может, и опознал, да таится?»
— Стороннее твое дело, говорю. Пень ты лесной, а мыслить тщишься!
— А ты, вижу, даже и не тщишься?
— Не книгочей, не чернец, а воин, воину ж розмыслы в голову кидаются, головную хворь вынуждают.
— Эна как? Сам-то московский?
— Коренной.
— Поди, и дом у тебя там каменный?
— Он хоть и не каменный, а уж худей твоего навряд ли будет.
— А у меня ни нового, ни кленового, где сижу, там и служу. У тебя, поди, и жена в Москве?
— А как же!
— Красавица?
Воин смолчал.
Мужик пододвинулся ближе.
— Поди, есть у тебя и малые детушки?
И не успел гонец вымолвить ответ, мужик сшиб его сильным ударом и вскочил ему на грудь.
Рука гонца потянулась к голенищу за ножом, но колено мужика наступило на руку пониже локтя.
Воин напрягся, силясь вывернуться из-под тяжкого тела, шуйцей пытался сорвать с горла руки, но, прежде чем сорвал их, дыхание захватило и тьма застлала лесную мглу.
Когда тело перестало содрогаться, Кирилл привстал. Все теперь принадлежало ему: кинжал, нож, меч, конь, панцирь, шелом, за седлом топор. А еще утром он пробирался лесом, не предвидя пути, «не на пользу себе думаша».
Теперь он справлен, как воин. И коня гонцу дали отборного: «чтоб добре поспешал».
Кирилл отвел коня за деревья. Вернулся и потащил туда воина: в стороне от пути можно спокойнее разобраться.
Много оказалось добра. Жалко, что еда была почата, но и осталось достаточно. В ладонке на груди нашлось и письмо.
Когда три дня назад он вывернулся из-под воинского клинка и проскочил под брюхом коня, сгоряча он думал лишь об одном: дальше, дальше, дальше! Корневища подвертывались под ноги, сучья царапали лицо, хвоя встревала в волосы. Путь к Троице ведом был ему, неведомо было лишь, как объявиться там. Примут за беглого раба, спустят в монастырские погреба, доколе хозяин не сыщется, а не сыщется — в монастырского раба обратят, это же горше смерти. Голод морил его, и все не знал, куда двинуться. Сидел у родника, запивал водой голод. И могло б всяко случиться. Но вот наехал на него воин, и стал Кирилл воином.
Куда ж теперь? На Москву? Но ежели опознают? В Троице воину делать нечего. Он лениво развернул письмо. Писал сам Дмитрий.
Как теперь ненавистен Кириллу Дмитрий! Вывел из Рузы, обласкал, разгорячил на дело, а когда дело сделано, повел в темный лес… Остались там и Алис, и Ефрем-повар, и каменщики — Панкратий, Авдей, Елизар и Ахмет Букей, и черемис Лазарь, и булгарин Хузан. Одного Кирилла вынес бог, одного Кирилла осенила допрежь того мысль, что нечистое о них задумано. И подтвердились его опасения, когда Дмитрий, проходя мимо на кладке Тайницкой башни, сказал Боброку: «Вижу, помнишь наш уговор о немоте каменщиковой». И как тогда опасливо и поспешно оглянулся на него Боброк.
«Крепко задумано!» — догадался тогда Кирилл и задумался, как из этого выйти. Спрыгнуть с Кремлевских стен — значит убиться до смерти. Пробиться сквозь сторожей надежды не было.
«Сбегу, когда выведут! — думал. — Сманю Алиса!» Но не внял словам его Алис и за это лежит нынче в ельнике, где нашел Кирилл свежий бугорок земли, — видно, рыли мечами: землю накидали не пластами, а комьями. А в помятой траве, оброненный кем-то, сверкнул золоченый перстень. Перстень не здешний. Византийский али угорский. Вставлен в него камень опал, волчий глаз.
Кирилл читал письмо ненавистного Дмитрия:
«Отче Сергие!
Близится час испытания.
Татары вступили в землю Русскую.
Встретим их не по-прежнему. О чем бога молили и ночами на совете у святителя Алексея замышляли, близится. Оружие запасено. Люди обучены. Сшибемся во имя божие. И да будет воля его.
Чаю слышать тебя. Прошу твоей молитвы. Благослови, отче!»
И ниже, видно по размышлении, скорописью подписано:
«Ведь Русь оборонять встали! Не прежние походы, когда усобицами меч потупляли, отче!»
«Не Дмитрию — сие Москве надобно!» — подумал Кирилл.
Он пошел к коню, вынул из седельного мешка снедь, поел. Стало на душе спокойнее. Принялся облачаться. Кое-что оказалось не по росту — узковато чуть. Но и то добро: стал стройнее, моложе. Вооружение словно стряхнуло с него сонь, одурь — шаг окреп, даже взгляд изменился; волосы мешали, и он, сколь мог, подсунул их под шелом.
Остатное скрыл подальше в кустах. Мясо в зубах навязло, и, колупая его оттуда, он перешагнул через распластанного гонца. Осмотрелся, прислушался: мирно посвистывали птицы, встрепенувшиеся после полуденного покоя.
Он отволок тело в овраг. Похрустывая сухими ветками, оно укатилось глубоко вниз.
Седьмая глава
СЕРГИЙ
На пригорке в поредевшем лесу засветлели строения монастыря, обнесенные бревенчатой стеной. Глухо и протяжно доносилось, словно издалека, церковное пение. Пели вечерню.