Теодор Парницкий - Серебряные орлы
— Ошибаешься, отец епископ. Римский император не является наместником Христовым. Он только первый, достойнейший монарх в ряду помазанников, которыми всеми одинаково правит Христос через посредство одного законного наместника своего, римского епископа, папы…
— Демоны обуяли тебя, Аарон, — еще резче откликнулась из темного угла Рихеза, — смеешь утверждать, что Оттон Чудесный, мой могущественный дядя, не был наивысшим законным наместником Христа?
Аарона сбили эти слова. Он стал мысленно призывать Тимофея на помощь: старался точно припомнить все, что услышал от него во время исповеди.
— Ты ошибаешься, отец аббат, — со спокойной снисходительностью сказал Дитмар. — Величие ни одного помазанника на всем свете недостойно того, чтобы называться хоть бы тенью тени императорского величия. Даже величие папы, епископа Рима. Оно настолько ниже императорского, насколько Петр ниже Христа. Разве не так всегда учили святые отцы?
— Вовсе не всегда. И Лев Первый, и Григорий Первый, и Захария, и Николай иначе учили, — ответил устами Аарона Тимофей, и даже не Тимофей, а сам Бенедикт Восьмой, Иоанн Феофилакт.
— О Николае напомнил! — язвительно воскликнул Дитмар. — Но ведь это же вовсе не безупречный в вере отец, а всего лишь еретик на панском престоле. Это он позволил Кириллу и Мефодию провозглашать веру святую на варварском наречии.
— А разве апостолы не разными языками провозглашали святую веру?
Дитмар всплеснул руками:
— Неужели и ты становишься еретиком, отец Аарон? И ты хотел бы на славянском языке свершать богослужение?
— Нет, я вовсе этого не хочу. Есть только один священный язык, латинский. И ничего бы я так горячо не жаждал, как того, чтобы как можно больше славян умели говорить и писать по-латыни, как ты, отец Дитмар.
— Далеко до этого, очень далеко, отец Аарон… Они даже по-германски еще не все научились говорить…
Аарон удивился.
— А зачем им надо учиться германскому языку? — прошептал он.
Дитмар вновь всплеснул руками.
— Да разве яйцо сразу становится курицей? — воскликнул он. — Сначала оно должно стать цыпленком. И как цыпленок на старую курицу, так и душа молодого германского народа похожа на старую душу Рима. А славяне — это яйцо, еще не имеющее формы живого существа, в нем всего лишь столько настоящей жизни, сколько есть тепла. Прости мне, отец аббат, сравнение это, не так уж оно красиво, по точнее всего передает суть дела. Разве не как курица о яйце заботится ныне Петрова церковь, Римская церковь, об утверждении славян в святой вере?.. Разве не присылает в Чехию, в Польшу своих детей, столь блистательно искушенных в пауках, Римом выпестованных, как ты, например, отец Аарон? И когда, согретая материнским теплом Рима, треснет скорлупа языческого варварства, что из скорлупы выскочит? Римляне? Да никогда, отец Аарон! Чтобы стать римлянином, славянин должен сперва стать германцем…
— Странное, новое какое-то, еще не известное мне учение, — проворчал Аарон. — Святейший отец Сильвестр учил, что Римская империя — это общность разных народов, равных перед величием златокрылого Рима… И однако, римлянином является и италиец, и германец, и славянин…
— Никогда славянин не будет равным германцу, если сам не станет германцем, — гневно вскинулся Дитмар. — Никогда, отец Аарон, никогда!
— А почему же это, отец епископ? Ведь стоит только королевской короне появиться на главе государя Болеслава, как ou будет равным перед богом, Петровой церковью и величием Рима даже германским королям, — вновь произнес устами Аарона Тимофей.
— Кощунствуешь перед величием Рима, — прошипел Дитмар. — Никогда ни один славянский владыка не будет равен германскому королю. Ибо величие германского королевства и величие Рима — это одно и то же.
— А мне кажется, ты ошибаешься, отец епископ, — вновь отозвалась из угла Рихеза.
Голос ее звучал неуверенно, заметно было, что она старается обращаться к Дитмару как можно почтительнее, по чувствовалось, что и она удивлена.
При свете масляного светильника Аарон заметил, как вдруг изменилось лицо Дитмара. В мгновение ока улетучились презрительность и возмущение.
— Ошибся, — проворчал он торопливо, с мягкой, извиняющейся, почти сокрушенной улыбкой. — Это мой неуклюжий язык, а не мысль моя сознательная произнесла поистине глупые слова, что величие Рима и германского королевства — это одно и то же. Вовсе другое имел я на мысли. Я хотел сказать… я хотел только засвидетельствовать истину, что пока что с незапамятных времен лишь германских королей господняя воля удостаивала императорского звания. Но разумеется, и наследник германской крови мог бы стать императором, например Болеслав или, что вернее, внук его, твой сын, государыня Рихеза…
— Это правда? — донесся из темного угла возбужденный, растроганный шепот.
— Правда! Но чтобы быть удостоенным этой блистательной чести, которую сейчас — поистине кощунственно! — осмеливался принизить достойнейший аббат Аарон, нужно прежде всего понять, вникнуть, в чем существо величия Рима. Так вот — в том, что любой христианин, а значит, и любой князь и король должны служить величию Рима безоговорочно. Нет на свете иной воли, как божия, и с божией волей во всем совпадает императорская…
— А воля святейшего отца, папы? — вновь вмешался устами Аарона далекий Бенедикт Восьмой, Иоанн Феофилакт.
— Когда на папском престоле сидит достойный муж, его воля не разнится от императорской.
— А я полагаю, что императорская воля должна быть всего лишь отражением Петровой воли…
— Святотатство! — отчаянно крикнула Рихеза.
— Ересь!.. — не то с неудовольствием, не то сочувственно пробормотал Дитмар.
И вздохнул. После чего с таким выражением лица, будто он спасает из пучины родного брата, принялся страстно, почти умоляюще взывать к Аарону — пусть вспомнит, разве не являлись чем-то единым, исполненным любви, воля Оттона и воля Сильвестра Второго? И разве не являются ныне неразрывным единством воля святейшего отца Бенедикта и воля императора Генриха?
«Нет, не являются», — хотел было ответить Аарон, но вспомнились предостерегающие слова Тимофея на исповеди в Тынце: «Того, что я говорил о своем дяде, о папе, и об императоре Генрихе Втором, никому ни слова, брат. Еще не время. Помни: еще не время».
Дитмар тем временем продолжал:
— Ведь есть же дерзкие люди, неожиданно демонами преображенные в душе своей и в рассудке, которые забыли вдруг, чем они обязаны власти Рима, забыли, что воля божия и воля императорская одно и то же. Подумай только, государыня Рихеза: ты хотела бы, чтобы сыну твоему, могущественному Цезарю Августу, носителю золотых орлов, сказал бы кто-то дерзкий: не признаю, что твоя воля вдохновлена господом, не подчиняюсь ей больше?!
— Никогда! Ни за что! — донеслись из темного угла страстные, гневные слова.
— Ты слышишь, ученый муж? Государыня Рихеза, племянница Оттона, хорошо поняла, что такое императорское величество. Благоволи и ты понять, отец Аарон. Я знаю, как ты предан государыне Рихезе. И посему не пренебреги возможностью приобрести еще большую ее благосклонность. Ты дружишь с Тимофеем, познаньским епископом, скажи ему, чтобы он напомнил государю Болеславу — который благосклонно внимает его советам, — чему обязан каждый христианский правитель, хотя бы и самый могущественный, императорскому величию, бессмертному величию Рима. И словом этим ты окажешь великую услугу княгине, которая столько тебе добра выказала, щедро наградив тебя аббатством, властью и большим достоянием. Когда предстанут послы величественного Рима перед Болеславом и передадут ему священное слово императора, пусть в памяти владыки поляков свежа будет эта истина, на которой, как на постаменте из тысячелетнего мрамора, покоится вся мощь величия Рима. А что это за священная истина, я уже сказал: воля божия и воля императорская одно и то же. Так что не забудь передать это Тимофею.
— Не забудь, Аарон, — повелительно, а вместе с тем и почти моляще воскликнула из темного угла Рихеза.
Дитмар взял Аарона за руку.
— Сила Рима — это сила мудрости, аббат, — прошептал он тепло и мягко, — а ученые — это братья, неразрывно связанные великой любовью к Риму и мудрости. Так что как брат имею право тебя просить: не забудь передать это Тимофею.
Аарон не забыл. Разговаривал с Тимофеем утром того дня, когда объявили о том, что вечером прибудет Болеслав. Познаньский епископ выслушал его с тем же сосредоточенным вниманием, с каким в Тынце выслушивал лихорадочный рассказ Аарона о его видениях во время болезни и после выздоровления. Когда Аарон кончил, Тимофей неожиданно схватил его за плечи и стал трясти.
— Что ты делаешь? — удивленно и испуганно воскликнул Аарон.
— Бужу тебя, бедняга. Будил, будил, а ты все спишь. И вновь скажу тебе только то, что сказал во сне твоем: окликни ее по имени!