Вячеслав Шишков - Угрюм-река
— Господа поздравители! — встал, постучал вилкой о тарелку Илья Петрович, и запухшие глазки его широко открылись. — Во всех менях, которые лежат перед вами, как в аристократии, пельмени названы мною а ля Громов в честь моего глубокочтимого патрона Прохора Петровича.
— Исплутатор! — крикнул лакей Иван. — Голых наяву видит!.. Девушков!..
— Засохни!.. Вредно, — предупредительно пригрозили ему жандармы.
— Мы с Прохором Петровичем обоюдно ознакомлены, когда они были еще прекрасный вьюнош без бородки, в бытность их папаши, Петра Данилыча, который благодаря бога в сумасшедшем доме…
— Сплутаторы!.. — еще громче заорал лакей.
— Молчи, дурак! — топнул пьяный Илья Петрович. — Сначала привыкни произносить. Такого русского понятия нет, а есть ек-сплу… стой, стой!., ек-спла…
— Таторы, — подсказал студент и, воспылав юной страстью, погладил под столом мясистую коленку задрожавшей всеми телесами, осчастливленной хозяйки.
— Господа поздравители! Прохор Громов это ого-го! Это мериканец из русских подданных…
— Сплутатор! — вскочил Иван и бросил свою тарелку на пол. — Ужо мы с мистером Куком… Надо бунт бунтить! Бей! Ломай! — И он ударил об пол тарелку жандарма Пряткина.
Поднялся шум. Ивану жандармы старались зажать рот. Иван мотал головой, вопил:
— Бастуй, ребята!..
И сразу хохот: дьякон Ферапонт, схватив Ивана за шиворот, молча пронес его в вытянутой руке до выхода, выбросил на улицу, вернулся, швырнул обрывки фрака к печке и так же молча сел.
Тут брякнул в окно камень, и площадная ругань густо ввалилась в разбитое стекло. Чрез мгновение градом посыпались стекла от удара колом в раму. Женщины, как блохи, с визгом повскакали с мест.
Через все лицо Прохора Петровича, от искривившихся губ к мутным, неживым глазам, прокатилась судорога.
— Ваша карта бита…
Где-то там, в меркнувшем сознании, свирепел хохот мадемуазель Лулу и дребезжал бряк пьяного рояля. Волны табачного дыма густо застилали воздух…
Прохор достал последние двадцать новых сторублевок, бросил на стол, сказал:
— Ва-банк!
И танцующие пары, как куклы, проплывали, вихрясь, мимо картежного столика — кавалеры, дамы, валеты, короли, тузы, дамы, дамы… Так много женщин!.. Откуда они взялись? Легкокрылая Лулу в паре с франтом. Она вся в вихре страсти, лицо ее вдоль раскололось пополам: половина в буйном хохоте, половина исказилась в страшном безмолвном вопле. От потолка по диагонали прямо к Прохору двигались скорбные глаза Авдотьи Фоминишны; они улыбались всем и никому, они взмахнули ресницами, исчезли.
Против Прохора похрустывал новою колодой карт отставной лейтенант в ермолке и сдержанно, однако ехидно ухмылялся:
— Ну-с? Вы изволили сказать: ва-банк. Прохор прекрасно теперь знал, что это не Чупрынников пред ним, а ловко загримированный поручик Приперентьев.
— Итак, ва-банк?
— Да, поручик.
— Нет, лейтенант в отставке, если угодно…
— Приперентьев?
— Чупрынников, Чупрынников.
— Ах да, простите, — сказал Прохор сквозь стиснутые зубы. — Того мерзавца, Приперентьева, часто бьют по башке подсвечником. Он шулер.
— Не знаю-с, не знаю-с.
— Дуня! Авдотья Фоминишна! — крикнул захмелевший Прохор. — Не пускай к себе этого нахала Приперентьева; он мерзавец, он шулер… Моховая, тридцать два.
Встречу — убью его… Он на содержании у своей хозяйки, немки… Амалии Карловны…
И все засмеялись.
— Милый сибиряк, — как звук виолончели мягко молвила Авдотья Фоминишна и положила ему белую руку на плечо, — баста играть.
— Ваша карта бита.
Прохор встал или не встал — не знает. Прохор двигался по комнате, ощущал свое тело, крепко пристукивал каблуками в пол, плыл или плясал, — не понимает, мысль отсутствовала, соображение одрябло, чековая книжка, чеки, валеты, дамы, короли, рука пишет твердо, стол тверд, четерехуголен, на мизинце бриллиант, в уши, как по маслу, змейками вползают звучащие с нулями цифры.
— Благодарю вас. Ну-с?
— Ва-банк!..
Ночь. Часы отбрякали сто раз. И грянула пушка — пробкой в потолок.
— За процветание Сибири! За мой прииск там, в тайге, — гнилозубо хихикают усы в ермолке.
— Врете, мерзавцы! Вам не отравить меня… Часы пробили сто двадцать раз. Грянула вторая пушка.
Пропел петух. Взбрехнула на ветер собачонка. Ночь. Проходя мимо дома Наденьки, дьякон Ферапонт набрал полные легкие черной, как сажа, тьмы и страшно рявкнул по-медвежьи. Привязанная за столб верховая лошадь стражника взвилась на дыбы, всхрапнула и, выворотив столб, помчалась с ним, взлягивая задом, в сонную тайгу, в гости к настоящему медведю.
5
Прохор проснулся в час дня с непереносимой головной болью. Он подвигал бровями — глаза ломило, обессиливающее недомогание опутывало все тело тугими арканами. В сознании все вчерашнее смешалось в кашу, помутневшая память ничего не могла восстановить — сплошной какой-то бред. Он не помнил, как попал сюда, на этот пуховик под балдахином, в соседство к бородатому портрету на стене.
— Что вы со мной сделали? Я болен.
Сидевшая возле него Авдотья Фоминишна, сбросив пепел с папиросы прямо на ковер, недружелюбно ответила ему:
— Вы вели себя вчера непозволительно. Вы забылись, вообразили, что вы в тайге, а не в приличном доме. Как же вы осмелились звать меня в свой дикий край, вы, вы, с характером и нравом бандита? Я удивляюсь вам. Я очень, очень скомпрометирована вами в глазах моих Друзей.
— Кто ваши друзья? Шулера они, налетчики, иль князья, или и то и другое вместе?.. Я что-то помню смутное такое… Впрочем, я все помню ясно. Дайте мне пиджак. Спасибо… Ага, денег нет? Прекрасно! Чековая книжка, где чековая книжка? Так, чек вырезан. Сколько я подписал? Сколько подписал?! Ах, вы не помните, не помните?! Прекрасно! Все будет доложено прокурору. Вы поплатитесь!
Поток колючих слов он выпалил в запальчивости, переходящей в гнев. Она встала, отодвинула величественную свою фигуру к стене с портретом и гордо откинула отягченную копной рыжих волос голову. Черты ее лица утратили приятную гармонию, лицо стало напыщенно-надменно, в рябых, не скрытых притираниями веснушках, милые Анфисины глаза сделались глазами хищной рыси.
— Прежде чем вы наябедничаете прокурору, к вам явятся секунданты оскорбленного князя Б., которого вы осмелились ударить, и… о, поверьте мне, поверьте, вы будете убиты на дуэли, как заяц! — она уперлась затылком в стену и нахально захохотала, раздувая ноздри. — Вам здесь не Сибирь… Вы очень, очень распоясалась…
Прохор задрожал от негодования:
— Если это было бы в Сибири, вы качались бы на первой попавшейся сосне. А от вашего князя Б, остались бы одни усы. Выйдите отсюда! Я одеваюсь.
Он сорвался с кровати, — она ушла. Одеваясь, он обдумывал план действия. Но в больную голову, которая раскалывалась и гудела, не вбредали мысли: сплошной поток обжигающего пламени гулял в душе. Оделся и, не простившись, вышел. Через четверть часа вернулся:
— Позовите барыню!
Он приблизился к ней вплотную, — там, у нее в будуаре, — протянул, ладонями вниз, кисти рук.
— Где мой перстень?
— Я не знаю. — И рябые веснушки на ее лице от волнения потемнели.
— Вы знаете!
— Нет, не знаю.
Тогда он с каким-то сладострастием хлестнул ее по щеке ладонью. Она схватилась за щеку, заплакала и завизжала, как кошка, которой наступили каблуком на хвост.
Вдруг поясной портрет ожил, выросли ноги, надулось брюхо, настежь открылся зубатый рот.
— Этта што?.. Разбой?!
Бегемотом двинулся портрет в дверь будуара, и черная, с проседью бородища его распустилась веером. Авдотья Фоминишна вскрикнула в истерике:
— Митя! Спаси меня! — и упала замертво.
— Вон! — стукнул в пол палкой, взревел портрет, и два здоровецких кулака встряхнулись под носом Прохора. — Вон, разбойник! Вон, налетчик! Застрелю!.. Эй, кто-нибудь!..
Прохор ударил сапогом в бархатное брюхо, купец ляпнулся пластом, а простоволосый, без шляпы, Прохор пробежав квартал, упал в пролетку, крикнул:
— Мариинская гостиница, ну, пятерку!
— Гэп-гэп! — помчал лихач.
Жандарм Пряткин посетил влипшего в неприятности лакея. Иван стоял перед жандармом на коленях, целовал сапоги его, плакал. Жандарм стращал. Иван сбегал «до ветру», вернулся, достал из сундука десять серебряных рублей и коробку украденных у мистера Кука сигар. Жандарм ушел.
Нина Яковлевна совместно с отцом Александром вот уже вторую неделю — от трех до пяти дня — делает обход рабочих жилищ. Всюду одно и то же: грязь, бедность, злоба на хозяев, на себя, на жизнь.
Жалобы, разговоры, душевный мрак, безвыходность потрясали Нину. Она за это время осунулась, потеряла аппетит и крепкий сон. Сердце — как посыпанное солью, мысли — холодные и черные. Молитва — дребезг красивых слов; она валится из уст к ногам, бессильная, бесстрастная.