Umberto Eco - Имя розы
«Учитель!» – вскричал я, потрясенный.
«Но это так, Адсон. А бывают еще более роскошные реликвии. Когда-то в Кельнском соборе я видел череп Иоанна Крестителя в возрасте двенадцати лет…»
«Какое диво! – отозвался я с восхищением. И сразу же, усомнившись, воскликнул: – Но ведь Креститель погиб в более зрелом возрасте!»
«Другой череп, должно быть, в другой сокровищнице», – невозмутимо отвечал Вильгельм. Никогда я не мог понять, шутит он или нет. У меня на родине, когда хотят пошутить, сперва произносят что-нибудь, а потом начинают хохотать, как бы приглашая всех окружающих посмеяться над шуткой. Вильгельм же смеялся, только говоря о серьезных вещах. И оставался совершенно серьезным, когда, по моим представлениям, шутил.
Шестого дня
ЧАС ТРЕТИЙ,
где Адсон, слушая «Dies irae»[92], видит сон, или, скорее, видениеВильгельм поблагодарил Николая и ушел в скрипторий. Я тоже уже успел налюбоваться сокровищами и решил перейти в церковь, помолиться за упокой души Малахии. Никогда этот человек мне не нравился, и боялся я его, и не скрою, что долгое время считал виновником всех преступлений. Но теперь я понял, что он, видимо, просто неудачник, истерзанный тайными страстями; сосуд скудельный между железных сосудов; свирепый лишь оттого, что нелепый; молчаливый и уклончивый лишь оттого, что ясно сознавал, что сказать ему ничего. Я испытывал какой-то стыд перед ним и надеялся, что молитва о его загробном успокоении снимет с моей души тяжкое чувство вины перед покойником.
Теперь церковь была освещена неяркими синюшными огнями. На катафалке возвышалось тело несчастного монаха. Всю церковь заполнял мерный шепот братии, читавшей заупокойную службу. В Мелькском монастыре я неоднократно присутствовал при успении собратьев. Там это протекало в обстановке не могу сказать веселой, но все-таки какой-то светлой, безмятежной; всеми владело спокойное и мягкое чувство правильности происходящего. Монахи по очереди сменяли друг друга в комнате умирающего, поддерживая его хорошими словами. И всякий в глубине своего сердца думал, до чего блажен этот, которому надлежит преставиться и увенчать достойно прожитую жизнь, и перейдя в иной мир, через самое малое время соединиться с хором ангелов, примкнуть к ликованию, которому несть конца. И какая-то толика нашего спокойствия, благоухание нашей доброй зависти передавалось умирающему, и он отходил в тишине.
До чего же иначе выглядели смерти последний дней! Наконец я увидел вблизи, как кончается жертва дьявольских скорпионов из предела Африки. И, несомненно, именно так погибали Венанций и Беренгар, пытались спасаться водой, с лицами, истерзанными болью, как у Малахии…
Я уселся в глубине церкви, подтянув колени, чтоб избавиться от озноба. Постепенно меня начало охватывать тепло, и я перебирал губами, присоединяясь к хору молящихся монахов. Я вторил поющим, почти не сознавая, какие слова выговариваю. Голова у меня покачивалась, глаза трудно было разлепить. Прошло много времени. Должно быть, я задремывал и просыпался не менее трех-четырех раз. Наконец хор завел «Dies irae». Гимн подействовал на меня, как наркотик, и дремота плавно перешла в сон, вернее не в сон, а в какое-то тревожное оцепенение. Почти лишившись чувств, скорчившись на холодном полу собора, я свернулся в клубок, как зародыш, не вышедший еще из материнской утробы. И вот во власти этой душевной одурманенности, переселившись в предел, не принадлежавший к нашему миру, я имел видение. Или сон. Не знаю точно, как лучше и назвать.
Я двигался по винтовой лестнице, проложенной внутри какой-то тесной каменной кишки. Я вроде бы шел в крипту с сокровищами. Однако, когда наконец открылся выход (где-то очень глубоко внизу), я оказался в огромном помещении, еще более просторном, чем монастырская поварня, занимавшая низ Храмины. Да это и точно была поварня, но оснащенная не только печами и всяческой посудой, а наряду с тем – кузнечными мехами и молотами. Как будто здесь сошлись для своего дела еще и подмастерья Николая. Воздух пламенел от зарева печей и расплавленного железа; из огнедышащих кастрюль вырываются пар, а на поверхности варева вздувались, булькали большие круглые пузыри и с треском лопались, наполняя все вокруг густым непрерывным шумом. Повара скакали тут и там, размахивая вертелами, а среди них послушники, сошедшись тоже тут, сигали в воздух – кто выше, – стараясь достать куриц и прочую мелкую живность, насаженную на раскаленные железа. И рядом, в двух шагах, кузнецы лупили молотами с такою силой, что самый воздух, казалось, глох, и тучи искр вспархивали с наковален, сшибаясь на лету с другими искрами, вырывавшимися из двух натопленных печей.
Я не понимал, где нахожусь: в аду или, наоборот, в раю, устроенном по представлениям Сальватора, в раю, залитом мясными соками и трепещущем от жареных колбасок. Но не было времени задумываться, где я, потому что орава каких-то недомерков, каких-то карапузов с огромными, вроде ушатов, головами, взявшись непонятно откуда, накатилась на меня, потащила за собой в трапезную и впихнула силой в двери.
Все было убрано к балу. Огромные ковры и гобелены висели на стенах, но рисунки ковров были не такие, которыми обычно внушаются благоговейные мысли или прославляются доблести царей, а больше всего напоминали маргинальные иллюстрации Адельма, причем из всех его рисунков были выбраны самые нестрашные и потешные; зайцы, пляшущие вокруг куканского древа, рыбы, плывущие поперек реки и выпрыгивающие из вод прямиком на сковородку, хороводы обезьян, переодетых епископами-поварами, животастые уроды, вьющиеся в облаках пара вокруг котлов.
Во главе стола находился Аббат, наряженный, как на праздник, в облачении из расшитого пурпура. Он вздымал свою виду, как скипетр. С ним рядом Хорхе, держа огромный кубок, тянул вино, а келарь, в одежде Бернарда Ги, набожно читал из книги, сделанной в виде скорпиона, жития святых и отрывки из Евангелий. Но во всех в них рассказывалось о том, как Иисус потешался над Апостолом, втолковывая ему, что он-де есть камень и на этом бесстыдном камне, катящемся по равнине, и придется ему основать свою церковь. Звучали и слова Св. Иеронима, толкующие Библию, о том, как Господь собирался обнажить зад Иерусалима. И на каждом стихе, прочитанном келарем, Хорхе с громким хохотом ударял кулаком по столу и орал: «Ты – будущий аббат, клянуся божьими потрохами!» В точности так он произносил, Господи спаси меня и помилуй.
По торжественному манию Аббата двери отперлись и показалась вереница дев. Блистательной толпой вплывали необыкновенно одетые красавицы, во главе которых, как мне сперва показалось, шла моя мать, но тут же я увидел, что обознался, и что это передо мною, конечно же, та самая девица, ужасная, как выстроенное к битве войско. Только вот на голове у нее была диадема из перлов белых, о двух обручах, и еще два каскада перлов струились по обе стороны ее лица, соединяясь с двумя другими водопадами перлов, укрывавшими грудь, и к каждому из перлов был привешен диамант величиной со сливу. Кроме того, в обоих ушах у девицы были нити голубых жемчугов, которые сходились, как ожерелье, у основания шеи, белой и высокой, будто башня Ливана. Плащ ее был цвета багрянки, и в руках имела она золотую чашу, испещренную диамантами, в которой, как я понял – не знаю уж, каким чудом, – содержалась смертоносная жидкость, украденная у Северина. Сопровождали эту особу, прекрасную как заря, другие великолепные жены, первая из них в плаще белом, узорно шитом, надетом поверх темного платья, украшенного двойной золотой епитрахилью, по которой рассыпались полевые злаки; у второй был плащ из желтого дамаска на платье бледно-розовом, усеянном зелеными цветами, и с двумя нашитыми большими квадратами в виде коричневых лабиринтов; а третья имела плащ алый, а одеянье изумрудное, вышитое небольшими красными животными, и в руках держала плат белый, златобраный; одеяний прочих дев я не запомнил, потому что изо всех сил пытался понять, кто они, сопровождающие девицу, внезапно уподобившуюся в моих глазах непорочной деве Марии. И обо всех женщинах я как-то дознавался, кто они. Как если бы каждая держала в руках или во рту табличку с собственным именем. Так я почему-то понял, что это Руфь, Сара, Сусанна и другие женщины, знаемые из Священного Писания.
Тут Аббат гикнул: «Тащите, блядины дети!» И в трапезную вторглась новая толпа святейших лиц, которых я распознал мгновенно. Одеты они были кто скромно, кто роскошно. Во главе этой ватаги возвышался Сидящий на престоле, и это был Пресвятый наш Господь, но в то же самое время и Адам, облеченный в пурпурную мантию и в массивное ожерелье, ало-белое от жемчугов и рубинов, удерживавшее мантию на плечах. А на голове у него была корона, такая же, как у девицы, и в руке чаша, большая, чем у нее, и наполненная свиною кровью. Другие священные личности, о коих еще расскажу, все до одного хорошо мне известные, торопились свитой за ним, и с ними же шла когорта лучников короля Франции, одетых кто в красное, кто в зеленое, каждый с изумрудным щитом, на котором красовалась монограмма имени Христова. Начальник этого войска преклонился, отдал честь Аббату, преподнес ему чашу и возгласил: «Знаю, что эти земли, в таких границах, в каких мы видим, тридцать лет уж во владеньи у святого Бенедикта». На это Аббат отвечал: «Так открой через первый и седьмой в четырех». И все вместе хором: «Во пределы пределов Африки, аминь». Потом стали садиться.