Михаил Старицкий - Перед бурей
— Как князь Ярема кричит: «Огнем и мечем!» — улыбнулся насмешливо Заславский, — только вот в чем беда: после огня и меча ничего не остается.
— Да, ясный княже, нам, властителям, это невыгодно, — сказал, покрасневши, Хмельницкий.
— Я вот потому и рекомендую лучшее правило — канчуком и лозой! — выпятил багровые глаза Цыбулевич.
— Виват, пане! — потянулись многие к толстяку с кубками.— Виват! — поднял свой и Богдан. — Вы там канчуками разгоните, а народ и бросится к нам, вот тогда в поместьях вельможного нашего панства и будет сила рабочих...
— Слава нашему пану сотнику! — закричали одни, а другие расхохотались.
— Слава свату, слава! — чокнулся с Богданом Чаплинский. — Только и с нашим подлым народом нужно камень за пазухой держать. Предпочитая регламент дана Цыбулевича, я предлагаю в дополнение еще более остроумные меры, как например: жажду, голод, холод, зуд...
— Воистину, претерпевший на теле душу свою соблюдет, — вздохнул пробощ.
— Отец мой, — заметил иронически Конецпольский, — очень уж этому быдлу потворствовал: льготы давал, поборы брал ничтожные, а потому такие ж и доходы.
— Ну, мы их увеличим! — задорно крикнул Чаплинский.
— Я ведь, свате, тоже за доход: чем больше его в наших поместьях, тем лучше, — вмешался. Хмельницкий якобы небрежным, веселым тоном, но заметно было, что в голосе его прорывалась сдерживаемая злобная хрипота, изобличавшая внутреннюю бурю. — Только, по-моему, первая, забота доброго хозяина, чтоб быдло его было в силе и в теле, а если его изнурить голодом, да холодом, да нужею, так работы с него не будет; значит, и выйдет: «Ни богови свичка, ни чертови кочерга!» А насчет дохода, так его можно увеличить, либо выдавливая сильнее из одной макухи (жом) олею, либо увеличивая число макух.
— Ловко, ловко, пане! Голова! — поддерживали Богдана местные шляхетные землевладельцы, а пьяненький Барабаш даже облобызал своего сотника.
— Теперь запугивание панства этим схизматским хлопством никчемно, — вмешался вдруг в разговор сильно охмелевший Ясинский. — У пана сотника все старое в голове: минуло, прошло! Теперь, если бы что, так только мокрое место, — нагло он опрокинул свой кубок и разлил по скатерти драгоценную влагу.
— Совершенно верно, — поддержал и Чаплинский.
— А если от пана Цыбулевича и его соседей перебегут к нам все хлопы, — добродушно засмеялся седенький старичок, — так чтобы не было волнения...
— У Речи Посполитой хватит на всех канчука! — крикнул заносчиво Комаровский.
— У меня-то волнений не будет, ручаюсь, — высокомерно сжал брови молодой староста, — хотя я и сокращаю, и уничтожаю эти глупые льготы... Я и с паном сотником не согласен: по-моему, и макух нужно больше завести, и выдавить каждую посильнее.
Богдан заскрежетал зубами и выпил залпом огромный кубок наливки.
Чаплинский, заметив желчное раздражение своего патрона, поторопился замять эту опасную тему, начав разливать в ковши новые хмельные дары своей родины. На столах появилась грудами жареная дичь — лебеди, тетерева, глухари, рябчики. Панство потянулось тащить на тарелки руками жирное, обложенное салом мясо, но ело уже более лениво, небрежно, как говорят, ялозило им руки и губы. Лица у большинства гостей были сильно возбуждены, глаза горели, пот скатывался свободно ручейками по лоснящимся, красным щекам.
— Нет, что ни говорите, панство, — начал-таки снова, тяжело отдуваясь, Цыбулевич, — а единодушия у нас нет: если бы вся благородная шляхта постановила давить без потачек псю крев, так давно бы эта сволочь и пищать позабыла.
— Не пищат только мертвые, — заметил тихо Богдан.
— Ого! — подхватил нагло Ясинский, — значит, пан советует им всем снять capita?[95]
— Я советую пану, — улыбнулся презрительно тот, — просветлить себя больше наливкой.
— Цо-о? — хотел было подняться Ясинский, но не мог. Соседи хохотом и говором замяли эту неприличную выходку. Барабаша клонило ко сну, а другой седенький старичок часто клевал носом в тарелку. Шум все возрастал: панство принимало более непринужденные позы, распускало пояса...
Чаплинский, моргнувши соседям на Ясинского, начал поощрять всех к выпивке, угрожая, что при появлении на столах меду это все будет убрано.
— По-моему, — поднял авторитетно голос молодой Конецпольский, — дикую бестию сначала нужно заморить, усмирить, чтобы потом на ней ездить.
— Коня и быка, но не хлопа, — отозвался пробощ, открывая с усилием посоловевшие очи. — Вот мой коллега на Волыни вздумал было приучить хлопов возить себя в возке по парафин... ну, и возили... Только... что бы вы думали, пышное панство? Какой эти схизматы неверный народ! Возили, возили, а потом загрузили возок в болоте, в лесу, и разбежались... Бедный капелан так и остался на месте, в добычу комарам и мошке...
— Лайдаки! Шельмы! — закричали некоторые, но большинство покрыло их возгласы гомерическим смехом.
— Ха-ха-ха! — покатывался на стуле Заславский. — Воображаю капелана в болоте с целою тучей над ним всякой дряни...
— Забавно! — засмеялся Конецпольский.
— Да, — захихикал, подыгриваясь к патронам, Чаплинский, — вероятно, отмахивался и отчесывался долго...
— А и комары, верно, долго гулы, — вставил Хмельницкий, — полакомившись на белом да хорошо откормленном теле.
Новый взрыв хохота покрыл его слова.
Пробощ поднял с ужасом глаза вверх и сложил набожно руки...
В противоположном конце стола шел между двумя шляхтичами крупный спор о собаках и держали пари, кто больше в состоянии выпить. Ясинский брался быть медиатором...[96] Справа какой-то пидтоптанный пан доказывал Шемброку, что нигде нет такого материала для гарема, как в этих местах; но толстый, с бычачьею шеей пан все упорно стоял на своей теме:
— Нет, что ни толкуйте, Панове, а единодушия у нас нема: один — сюда, другой. — туда, а третий — черт знает куда!.
— Это-то, пане добродзею, так!— отозвался Заславский, вздымая свое шарообразное чрево. — Сенаторы и благоразумная шляхта не блюдут у нас дружно Речь Посполиту ни в хатних интересах, ни в окольных... Замечается раскол, грозящий повалить и нашу золотую вольность.
— Как? Что такое? — встрепенулся Конецпольский, а за ним и другие насторожили уши.
— Да вот, — после долгой передышки начал Заславский, — был я у великого литовского канцлера Радзивилла{117}, так до него дошли смутные слухи, будто бы некоторые наши магнаты — nomina odiosa sunt[97] — затевают что-то с королем, вредное для нашей свободы.
Всех ошеломило это известие. Богдан побледнел: неужели так тщательно скрываемая тайна сделалась известной до осуществления?
— Сто дяблов! — ударил по столу кулаком Конецпольский.
— Мокрая ведьма им в глотку! — ругнул Цыбулевич.
— Sancta mater,[98] — всплеснул руками пан пробощ.
— Что ж это? Дурманом напоил кто-либо эти головы? — отнесся сочувственно и Чаплинский.
— Главное — король, — подчеркнул Заславский, — он, кажется, хлопочет об увеличении своей власти и ищет клевретов...[99]
— А в какой же хвост, ясный княже, смотрит сейм? — посинел даже пан Цыбулевич.
— Еще, пане добродзею, идет только смутный слух, — ответил Заславский, — а когда будет что-либо положительное в руках, то сейм, конечно, распорядится...
Богдан усиленно наливал себе кубок за кубком и пил, чтобы скрыть от других свое замешательство; ему казалось, что глаза всех устремлены на него и что вот-вот сейчас начнется допрос.
— Знаете... ясноосвецоное панство, — заговорил заплетающимся языком Ясинский. — Оссолинский... у! Это лис!.. Я только что из Варшавы... бывал там везде... у высшей знати... и слыхал... это изумительно... Як маму кохам, пекельная штука!
— Какая? — поинтересовался Заславский.
— Тонкая, ваша яснейшая мосць! — нахально улыбался Ясинский, бросая на Богдана вызывающий взгляд. — Я хорошо знаю Оссолинского... бывал у него...
— У ясноосвецоного пана канцлера? — воскликнул, пожавши плечами, Хмельницкий, желая осадить лжеца и подорвать к нему доверие.
— Для козака это может быть за диковинку, — прищурил презрительно тот глаза, — а для уродзоного шляхтича это фрашки (пустяки). А в доказательство... я могу сообщить... что вот на днях... у канцлера будут две свадьбы...
— У него одна только дочь, — возразил Заславский.
— Одна родная, ваша ясная мосць, а другая приемыш... да... просто пальцы оближешь!..