Валерий Поволяев - Атаман
На «Киодо-Мару» публика продолжала веселиться. На смену одному уставшему, потному флотскому оркестру пришел другой, свежий, веселоглазый — Таскин велел налить музыкантам но стакану водки. На палубе вновь закружились пары.
Кружиться они будут до шести утра, раньше трап Безуар ни за что не опустит, даже если ему будут грозить петлей. С моря прикатила тугая волна, гулко хлобыстнула шхуне в бок, следом за первой волной прикатила другая.
Шторм здесь часто начинается внезапно — стеклисто-ровная поверхность залива вдруг вздрагивает, воду покрывает рябь, и через минуту с моря приползает тяжелая, хрипло бормочущая на ходу волна, откатываясь, сталкивается с другой волной, потом на пути ее возникает третья, и над морем повисает долгий горький стон. Затем стон стихает, море успокаивается на короткое время, лишь вода шипит по-змеиному да где-то глубоко внутри, около самого дна, что-то задавленно погромыхивает, словно огромная рыба скребется своим костяным брюхом о камни, но потом прекращается и это далекое погромыхивание, и вода перестает пузыриться... Наступает полная тишина. Кажется, можно сбросить с себя оцепенение, рожденное ожиданием, перевести дыхание, перекреститься — пронесло, никакого шторма не будет, но затишье — это самое страшное в здешних водах. Так всегда бывает перед сильным штормом — затишье устанавливается при низком черном небе и нескольких разбившихся о берег валах. Рыбаки обязательно неистово молятся, если слышат эту полую удушливую тишь, хотя такую тишь слышать нельзя, она как вата, плотно набитая в уши, — ничего в ней живого.
Через несколько минут грохнуло. Одна волна сшиблась с другой под самым бортом шхуны, «Киодо-Мару» резко накренило, танцующие пары с хохотом сгреблись в одну кучу, соленые брызги столбом взметнулись к небесам.
Таскину было не до шторма, не до веселья — на душе у него кошки скребли.
Один из «концов», которые ему следовало подчистить, был золотой: промысел деда Тимофея Гавриловича следовало срочно сворачивать, иначе до него доберутся меркуловские ищейки. В общем, промысел надо срочно консервировать, а людей... людей... Лицо Таскина сделалось жестким, губы плотно сжались, он, тяжело вздохнув и вцепившись пальцами в веревочный леер, смотрел остановившимися глазами, как из темноты на шхуну катится новый, таинственно мерцающий, переливающийся тусклым искорьем вал...
Вал ударил в борт шхуны, и с губ Таскина сорвались сами по себе слова:
— Людей жалко.
Людей придется убрать. Когда есть человек — есть и опасность, что тайное сделается явным, нет человека — и опасности этой нет. Как ни жаль старика и его милой дочки... Или внучки. Таскин невольно зажмурился, увидел в тесном сжиме, что па шхуну вместе с валом накатываются какие-то люди, лица у них вроде бы знакомые, вполне возможно, это сам старик, Кланя... толковый геолог в чине прапорщика и с какой-то нерусской фамилией. Фамилия, которую Таскин хорошо зиал, на этот раз не пришла на память, не захотела прийти; Таскин недовольно поморщился, снизу к горлу подполз твердый комок, виски сдавило, люди, которых, как ему казалось, тащила на своей спине волна, исчезли, вал с силой ударил в борт, и шхуна вновь накренилась.
Танцующие опять со смехом сгреблись в кучу, дружно отъехали к борту и оттуда по накренившейся палубе начали взбираться вверх, Таскин перегнулся через борт, посмотрел в воду.
Увы, никаких людей. То, что он наблюдал, было обычным видением.
Атаман со своими людьми тоже попал в шторм. У него в памяти еще были свежи картины шторма, в который они попали около острова Фузан — хорошо, хоть на дно не пошли, — а тут — новый шторм. Семенов выругался.
Шторм начал отжимать катер от берега, судно потеряло скорость; нужно было бороться с волнами, разворачиваться к ним носом либо кормой, чтобы шальная вода не перевернула «плавсредство». Это георгиевский кавалер и проделывал успешно, затем в междуволние он закладывал крутой вираж, и катер шел к берегу на полном ходу, но на пути спотыкался, словно ему под днище попадал камень, залитый водой мотор чихал и в конце концов умолкал, и катер начинало опять относить в море.
Атаман терпел. Понимал — в его жизни пора наступила такая, и она — как судьба — надо терпеть. Но время ни терпеть, ни ждать не могло. Как раз в эти минуты забайкальцы проходили через Надеждинскую — должны проходить, — а два усиленных конных разъезда с запасными лошадьми уже тридцать минут несли дежурство на берегу моря. До бесконечности они дежурить, естественно, не могут, иначе начнут привлекать к себе внимание, но и уйти без атамана тоже не могут, в противном случае чего бы им столько времени месить копытами мокрый песок прибоя?
Интересно, хватились его меркуловцы или нет?
Катер жалобно заскрипел своими заклепками, взгромоздился на волну и, будто с горы, съехал с нее вниз. Все, что уже было — а это было в майские дни на «Киодо-Мару», — повторяется.
Атаман не выдержал, сказал сидевшему рядом молчаливому, с рябоватым лицом хорунжему, которого Буйвид оставил при атамане вместо себя:
— Предупреди капитана второго ранга, что всякое опоздание смерти подобно.
— Он об этом знает, ваше высокопревосходительство.
— И что же?
— Непредвиденное обстоятельство, вы видите — внезапный шторм. Но Чухнин сделает все, чтобы мы прибыли вовремя, он — человек верный.
— Мы опаздываем, хорунжий. Надо быстрее, быстрее, быстрее!
Хорунжий промолчал, только придвинулся к атаману ближе, как будто хотел прикрыть его от пули неприятеля.
Мотор перестал кашлять и глохнуть; катер, преодолевая крутые, словно отлитые из железа валы, продолжал двигаться на север, в Надеждинскую.
Сейчас, из глубины времени, трудно понять, а точнее — документально выяснить, как на берегу узнали, что атаман покинул шхуну «Киодо-Мару», кто из меркуловских шпионов смог передать фонарем на берег сведения, что Семенова нет на судне — уж не заслуженный ли грузин-шашлычник, славно потешивший желудки атаманских гостей? — только на берегу об этом узнали.
Поднялась легкая паника. Бедный фон Вах, который решил после нескольких бессонных ночей прикорнуть в кровати, был в подштанниках выдернут из постели; при сообщении о бегстве атамана со шхуны увял в теле, будто из него выпотрошили внутренности:
— Не может этого быть! Ведь он, по моим данным, напился как свинья — вылакал едва ли не ящик шампанского. Это наблюдали мои люди с катера. Не может человек, столько выпив, куда-то еще бежать. Он должен лежать в постели и храпеть.
— Это обычный человек не может, а Семенов может, — сказал фон Ваху посыльный офицер — молоденький штабной прапорщик.
— Не может быть, чтобы этот мерзавец удрал. Если только переодевшись в матросскую робу... — произнес фон Вах, наконец-то поняв, что произошло, и, схватившись руками за голову, попросил прапорщика: — Не в службу, а в дружбу, поручик, — он специально повысил звание этому офицеру сразу на две ступени, — проверьте, ходят по городу семеновские патрули или нет? Если ходят — значит, атаман еще не покинул Владивосток.
Семеновских патрулей в городе не оказалось.
Фон Вах вновь схватился за голову: сейчас ведь его вызовет на ковер младший Меркулов и прямо посреди ночи сдерет погоны... Фон Вах не выдержал, застонал.
Он раскинул перед собой карту, вгляделся в нее, но ничего понять не смог — незнакомая какая-то карта, похоже, иностранная, японская скорее всего, в следующий миг чертыхнулся; карта была не иностранная, своя, только перевернутая вверх ногами...
Важно было понять, вычислить, куда отправится, очутившись на берегу, атаман. В самом городе он не останется — слишком опасно, вниз по карте... вряд ли пойдет, там Китай, скорее всего он отправится к своим... К своим... Где больше всего сейчас сосредоточено частей, преданных атаману? В Гродеково. Значит, он пойдет именно туда. Фон Вах хлопнул ладонью по карте, свернул ее.
Значит, по дороге в Гродеково и надо устроить атаману несколько засад.
В одну из них атаман попадет обязательно.
А Семенов продолжал болтаться в море. Шторм, что налетает внезапно, обычно также внезапно стихает — так бывало в этих краях всегда. Но шторм не прекращался, катерок боролся с волнами, с течением, отжимавшим его от берега — началась пора отлива, — карабкался с одной водяной горы на другую и никак не мог добраться до конечного пункта, до Надеждинской.
Атаман нервничал. Лицо его за время поездки одрябло, сделалось каким-то домашним, обиженным, словно у старушки, привыкшей общаться со спицами и клубками пряжи, подбородок округлился, — и довершала этот облик шляпа, которая Семенову не шла совершенно. Одно было хорошо — в шляпе атаман был совершенно неузнаваем.
Наступил рассвет — желтовато-лиловый, мертвенный, лица людей выглядели в нем неживыми, серыми, как будто пассажиры катера только что вылезли из могилы. Встречный ветер приносил скверный гнилостный запах, и гулял этот запах по волнам вольно, навевал худые мысли о бренности всего сущего на земле.