Теодор Парницкий - Серебряные орлы
Болеслав направился к возвышению о двух ступенях, где стоял треногий престол без всякого покрытия и поручней. Когда сел, его широкие плечи почти совсем закрыли изображение орла, висевшее на стене, орел был совсем белым, а не серебряным, так как с течением лет потускнели, выцвели нити, которыми вышит он был на большом куске пурпурной ткани — знак патриция Римской империи.
Собаки улеглись в ногах Болеслава. Терлись спинами о его обувь, скалили клыки, облизывались.
— Дозволит ли государь мой отец задать ему вопрос? — спросил Мешко по-германски неуверенным, дрожащим голосом.
Болеслав утвердительно кивнул. Светлые глаза его сверлили бледное, полное тревоги красивое лицо сына с нескрываемым удовольствием, не лишенным легкой издевки. "Заранее знаю, что ты спросишь", — будто говорили они.
— Правда ли это, что государь мой отец желает доверить мне защиту кросненского града от императорских войск?
Болеслав все так же молча кивнул. И перевел взгляд на лицо Рихезы, скользнул по ее лбу, глазам и губам. Аарону показалось, что во взгляде его уже меньше было издевки, но меньше и приветливости. Глаза смотрели острее и холоднее, но и сосредоточеннее, настороженнее.
— Этот не даст себя опутать никакой Феодоре Стефании, — прошептал про себя Аарон, чувствуя во всем теле сильную дрожь.
Уже год прошел с тех пор, как он в Познани во сне крикнул Рихезе: "Феодора Стефания!" Это был для него переломный момент. Он замкнулся в себе, помрачнел. Аббат Антоний не узнавал его, приписывал необычайную перемену тяжелой болезни, обессилившей его. И Рихеза тут же сказала, когда он вернулся в Краков: "Какой ты стал другой!" Аарон избегал ее как мог. И еще больше стал избегать после возвращения Тимофея. Если раньше бывали минуты, когда он говорил себе, что это демоны наслали ему в Познани после болезни коварный, лживый сон, то такие мгновения безвозвратно ушли с прибытием в Краков познаньского епископа Тимофея. В тот день угнетенное состояние Аарона достигло предела: он уже не тешил себя иллюзиями. Он должен был сказать сам себе, что сон его не лгал, не вводил в заблуждение. Рихеза — это Феодора Стефания при Болеславе и Мешко, сомнений нет.
Тимофей вернулся из Рима в Польшу необычным путем — через Венецию и Венгрию.
— Если бы я поехал в Познань иначе, германцы посадили бы меня в клетку, чуть в Венгрии не схватили, — весело рассказывал он, обнажая щербину в верхних зубах.
Аарона удивило, что Тимофей опять какой-то другой. Обычно мало что меняется в человеческой натуре, когда приближается четвертый десяток, — так всегда думал Аарон, так внушали ему архиепископ Эльфрик и араб Ибн аль-Фаради. И вот Тимофей опровергал это мнение: движения, голос, улыбка, богатство мысли и слова — все в нем как будто обновилось после поездки в Рим, как бы освежилось, стало солиднее и вместе с тем красивее. Это был все тот же зрелый человек, а вместе с тем какой-то помолодевший.
Рихеза смотрела на познаньского епископа с не меньшим удивлением, чем Аарон. По заходе солнца они стояли втроем на Вавельском холме, над самым обрывом, опершись о деревянную балюстраду, которую Рихеза велела сделать по образцу каменной балюстрады над Авентинским обрывом. Далеко внизу под ними бурлила весенней радостью помолодевшая Висла.
— Насколько она красивее Тибра, — прошептал Тимофей, перегибаясь через ограждение.
— Я просто удивлена, что тебя не полюбила Феодора Стефания, — сказала вдруг тихим голосом Рихеза.
Гладко выбритое, полное, красивое лицо Тимофея медленно повернулось к ней. Больше чем когда-либо познаньский епископ был похож на своего дядю Иоанна Феофилакта, вот уже три года носящего имя Бенедикт Восьмой. Взгляд Аарона жадно впился в глаза друга. "Еще минутка, — подумал он со страхом, — и я все узнаю… Уверюсь в том, что давно хорошо понял, почему она сказала мне в Равенне: "Это лекарство — в благодарность…" Почему у нее был такой возбужденный голос, когда она после смерти Оттона звала Тимофея последовать за нею".
— Не подобает, государыня Рихеза, спрашивать о мирских делах тех, кто удостоился епископского помазания, — сказал Тимофей с улыбкой и горделивой и снисходительной, пренебрежительно пожимая плечами.
Но усмехались только губы — зеленые глаза были холодными и, как Аарону показалось, почти строгими. Совсем какой-то новой была эта строгость. "Смотрит как Григорий Пятый", — устыдился вдруг своих мыслей о Феодоре Стефании тынецкий аббат и поспешно опустил глаза.
Но чувство разочарования взяло верх над неожиданной пристыженностью.
— Разве ты не видел в Риме в последнюю свою поездку Феодоры Стефании? — выдавил он на одном дыхании, не поднимая глаз.
И сказав это, испугался. Тут же рассердился на себя: что же это творится? Он начинает бояться Тимофея?
— Видел.
Одинаково любопытный взгляд устремили на Тимофея и Аарон и Рихеза.
— Где? Когда? — торопливо, почти лихорадочно спросил Аарон.
Теперь насмешливо улыбались не только губы, но и глаза Тимофея. Он небрежно рассказал, что на первой неделе великого поста прислуживал в латеранском соборе своему дяде, святейшему отцу; в толпе, заполнившей церковь святого Иоанна, он заметил и вдову Кресценция.
— Это правда, что она отравила дядю Оттона? — спросила Рихеза, закинув руки за спину и опираясь о балюстраду.
— Нет, не отравила. Она душу его отравила. Отравляла ее долгие годы. Умышленно.
— Это греки ее подговорили.
Восклицание вырвалось у Аарона совершенно невольно. Тимофей медленно повернулся к нему, высоко вскинув брови и наморщив лоб.
— Ты знаешь об этом? — спросил он тоном глубокого изумления. — Да, ее подослали греки. Подослали, чтобы она опутала Оттона, чтобы отравила ему душу. Я не поверил своему дяде Иоанну Феофилакту, когда он сказал мне: "Ее у тебя, Тимофей, отнял кое-кто посильнее Оттона". Оказалось, он сказал правду. Святейший отец Сильвестр подтвердил это.
Тимофей на миг смолк, медленно отошел от балюстрады, приблизился к Аарону и взял его под руку.
— Глупцом я был и слепцом, преследуя Оттона ненавистью и ревностью, — произнес он свистящим голосом. — Не понимал я, что он куда больше достоин сожаления, чем я… куда больше обманут… Помнишь, отец Аарон? Перед воротами Патерна я бросил в лицо императору гневные и оскорбительные слова. Потом подозвал меня святейший отец Сильвестр и сказал наедине: "Никто не должен знать того, что сейчас от меня услышишь. Но тебе я должен сказать, так как не могу выносить, чтобы ты, как глупый осел, лягал раненного копьем льва, мстя ему за мнимые обиды". И рассказал мне все.
— Потому-то ты и плакал тогда вечером, сидя на камне? — прошептал Аарон.
— Да, потому и плакал. Над глупостью своей и над обидой Оттоновой. Вот ты говоришь, отец Аарон, что знаешь, будто греки подослали ее к императору. Но не знаешь, наверное, что она умышленно пробралась к воинам Экгардта, умышленно сделала так, чтобы они напали на нее, чтобы криками призвать маркграфа и предстать с ним перед императором. Просто удивительно, как ей удалось все, что замыслила. Нет, я плохо выразился: ведь не она же это замыслила, а Иоанн Филагат, симонит…
— Иоанн Филагат? — удивленно воскликнул Аарон.
— Да, это он вырастил из нее свою мстительницу. Я же сказал: греки ее подослали. Но я не точно сказал. Не греки, а всего лишь грек. Симонит, предвидя гибель Кресценция и свою собственную, в ожидании кары, стократ им заслуженной, сказал себе: "Я погибну, но пусть погибнут и те, кто обрек меня на мучения". Прежде чем его схватили верные слуги императора, он успел подробно наставить Феодору Стефанию, что она должна делать, чтобы отомстить за его мучения.
"Однако же я знаю больше его, — удовлетворенно подумал Аарон, припоминая разговор с греком по дороге в Познань. — Наверное, только и правды в словах Тимофея, что устами Иоанна Филагата греки склонили Феодору Стефанию верно служить базилевсам".
— Но чем же был этот Иоанн Филагат для Феодоры Стефании? — воскликнула Рихеза. — Почему именно она должна была отомстить за его мучения?
— Но ведь она и не знала, что мстит за его мучения. Он сумел убедить ее, что она вовсе не его делу должна служить, коварно заняв место подле Оттона, а своему: делу своего мужа, сына, Рима. Пугал ее, что, когда Оттон и Григорий окончательно победят, саксы выселят все благородные римские роды на Эльбу. А ведь ты знаешь, Аарон, что ни одна мысль не была столь ужасной и страшной для Феодоры Стефании, как мысль о разлуке с Римом.
— И этого было достаточно, чтобы толкнуть ее на такую страшную измену? Чтобы годы изображать любовь к дяде Оттону? Чтобы подбадривать его улыбкой, когда он казнил ее мужа? Разве она не любила своего мужа?
— Очень любила.
— Не пойму, — начала было Рихеза, но не успела произнести ничего, кроме этих двух слов, так как Тимофей прервал ее неожиданно бурно.