Евгений Федоров - Наследники
Какой-то мужик в лапоточках, с ершистой бороденкой, пробирался вперед. Несмотря на жгучий мороз, он шел с непокрытой головой. Никиту раздражал степенный вид тихого мужика, он сильным движением локтя отбросил его в сторону. Тот охнул, укоряюще посмотрел на заводчика.
— Ну как, мужик, расказнят ныне Пугача? — Никита весело оскалил зубы.
Старичок быстро вскинул голову, пронзительно посмотрел на Демидова:
— Для тебя Пугач, а для нас царь-батюшка, Петр Федорович!
— Ах ты, пес! — обозлился Никита и во всю глотку заорал: — Вяжи, держи смутьяна!..
Словно шалый ветер взбурлил море: зашумел народ, раздался в стороны и поглотил мужика с котомкой, будто волной его смыло…
Форейтор и холопы насилу проложили Демидову дорогу к Болоту. Вдали виднелся высокий эшафот из свежего теса. Вокруг него виселицы с раскачивающимися петлями. На помосте было пусто, посредине его стоял столб с воздетым на него колесом, а на конце столба в утренних лучах солнца поблескивало железное острие.
Войска окружали лобное место. Никто из простого народа не допускался за щетину штыков.
— Везут! Везут!.. — закричали в народе.
По улице среди двух волнующихся людских стен двигались дроги с высоким помостом. На скамье в старом тулупе сидел сутулый исхудалый человек с черной курчавой бородой.
— Он!.. Он!.. — прошел по толпе тихий говор.
Все устремили взоры на осужденного. В больших жилистых руках Пугачев держал две толстые восковые свечи. Ярый воск оплывал от ветра и залеплял ему пальцы. Емельян Иванович все время степенно кланялся на обе стороны народу.
Против Пугачева сидел священник в ризе, с крестом в руках. Рядом с духовником пристроился чиновник из Тайной экспедиции.
Чиновник дрожал от холода, взор его то пугливо блуждал по толпе, то мимоходом останавливался на осужденном.
Никита Демидов не мог оторвать глаз от пленного Пугачева, который и закованный страшил его. Заводчик тревожно оглянулся вокруг; словно штормовой прибой, угрожающе гудел народ.
— Эй, эй, сторонись! — кричали конные рейтары, раздвигая толпу.
Позади дровней с обреченным двигались сани, в которых восседали чиновники, ехали конные драгуны.
Демидов поторопился к лобному месту. Оберегаемый холопами, он пробрался за воинский фрунт, где толпилось много дворян. Подле эшафота верхом на коне застыл обер-полицмейстер Архаров с покрасневшим от стужи лицом.
Дровни с осужденным приблизились к помосту. Коренастые палачи подхватили Пугачева под руки и быстро взвели на эшафот. За ними взошли военные, судьи и священник с крестом. У плах наготове ждали палачи, на дубовых колодах поблескивали на солнце отточенные топоры.
Вперед, к краю помоста, вышел сенатский чиновник, стал читать сенатское определение.
Площадь затихла. Громогласное чтение далеко разносилось в морозном воздухе.
Будучи выше многих ростом, Никита Акинфиевич внимательно обозревал площадь. Притихший народ пугал его; он перевел взгляд на сутулого человека, одетого в нагольный овчинный тулуп.
Пугачев держался с достоинством, вглядывался в народ, изредка кланялся. В его черных жгучих глазах виделась несломленная сила. «Пожалуй, отыскивает единомышленников, — с раздражением подумал Демидов, и мурашки побежали по спине от внезапно вспыхнувшей мысли, — да ведь чернядь, поди, вся за него! И как только нам смирить эту силу!»
С невозмутимым серым лицом сенатский чиновник продолжал чтение приговора. Из его тонких уст вился парок в морозном воздухе, чуть приметно дрожали озябшие руки.
В эту пору, когда шло чтение приговора, вокруг эшафота бесшумно готовили к казни сообщников Пугачева. Палачи надевали им на головы тюрики[16] и взводили приставленные к виселицам лесенки. Осужденные должны были умереть одновременно с Пугачевым.
Сенатский чиновник окончил чтение. В могильной тишине раздался хриплый бас обер-полицмейстера. Поднявшись в стременах, Архаров окрикнул осужденного:
— Ты ли донской казак Емелька Пугачев?
— Так, сударь, — твердо отозвался тот и склонил голову.
Священник осенил его крестом и, волнуясь, еле внятно обронил несколько напутственных слов. Совершив положенное, батюшка заторопился с эшафота.
Пользуясь минутной паузой, Пугачев перекрестился на блиставшие вдали кресты кремлевских соборов и торопливо стал кланяться народу:
— Прости, народ православный… Отпусти, в чем согрубил перед тобой…
Экзекутор дал знак.
Забили барабаны; в народе зашумели, где-то завыла и мгновенно смолкла баба.
Бородатый палач подошел к Пугачеву и стянул с него белый бараний тулуп. Сильным рывком он разодрал рукав полукафтанья.
Пугачев всплеснул руками, опрокинулся навзничь на плаху… Миг — и над помостом повисла окровавленная голова с вытаращенными глазами.
— Ах ты, сукин сын, что ты сделал? — осипшим голосом зашипел на палача сенатский чиновник. — Руби руки и ноги…
По толпе покатился гул. Словно одной грудью охнула вся площадь. Над эшафотом палач поднял обрубок руки.
Капля крови росинкой упала на чистый снежок. Демидов еще раз взглянул на эшафот. Там на колесе уже лежал искромсанный труп, а наверху на острие торчала страшная голова Пугачева. Подле эшафота на глаголях раскачивались в последних судорогах его сообщники.
Солнце поднималось к полудню; холодно глядело оно с невеселого зимнего неба.
Народ расходился, и среди простолюдинов, мещан и нищебродов мелькнул мастерко Голубок. Тут, на Болоте, он выглядел хилым, горбатеньким. К спине его плотно прильнула котомочка, в руках — посох. Заячий треух глубоко нахлобучен на голову старика. Никита заслонил деду дорогу.
— Ну что, видал, как голову ему оттяпали? — окрикнул он Голубка. — Вот тебе и Турго-як! Ку-ку! Откуковался варнак! Каково?
Мастерко нахмурился, потоптался на месте.
— Ничегошеньки не видел, родимый мой, глаза мои плохо зрят от древности. Темная вода застилает их. — Он поднял сухощавое лицо и посмотрел на Демидова. — Дай дороженьку немощному человеку, — сказал он и затерялся в толпе нищебродов.
«Упрямый народ: мертвого живым сробят. Да и то верно, голову-то отрубили, а его думки в народе остались. Чего доброго, и другие, подобные Пугачу, найдутся», — хмуро подумал заводчик и пошел к поджидавшей его колымаге.
Разбитые толпы повстанцев разбрелись по лесам и степи, укрываясь от мести. Всюду рыскали карательные отряды, хватали правого и виноватого, секли лозой, а больше вешали. Многим резали уши и языки: на всю жизнь ходи изуродованным в устрашение другим!
Израненный Ивашка Грязнов долго отлеживался в раскольничьих скитах. Выходили его старцы, уговаривали уйти из мира, но слишком неугомонен был пугачевский атаман, слишком любил жизнь, чтобы заживо похоронить себя в скитской келье. С приходом весны зажили раны, вернулась сила, и снова потянуло беглого на простор. Ушел он в степи, кругом ковыль да небо. Но летом 1775 года и в степи не было покоя; дотлевало великое народное пожарище. Вытесненные из родных гор, отдельные башкирские отряды бродили по яицким степям, и время от времени на широком пустынном просторе вспыхивали последние кровавые сечи; бились башкиры с настигающими карателями насмерть. И долго потом над местом битвы кружили с клекотом степные беркуты да в густом ковыле по ночам тоскливо выли волки.
В ту пору из Башкирии через степь шли две боевые ватажки; держали они путь в далекие пустыни. Передовую ватажку вел салаватовский батырь Мухамет Кулуев. Следом шли всадники, которых вела крепкая плечистая наездница Анис-Кизым.
Цвела степь из края в край, в горячем мареве перед путниками вставали миражи: далекие причудливые минареты, серебристые озера, рощи. На высоких круглых курганах маячили древние могильники. Нередко с обветренных погребальных камней срывался и взмывал кверху потревоженный орел и долго кружил над ватагами. По ночам две ватаги вместе становились табором на ночлег. Огней не жгли, сидели под звездами. И, как птица, плыла над степью песня. Пел ее Мухамет Кулуев, а башкиры, устремив глаза на звезды, слушали. Голос, полный горечи, будил просторы:
Пусть ноздри мои вырвут,Пусть уши и язык отрежут,Пускай очи мои выколют стрелой, —Ветер твой сладок будет и рваным ноздрям,Юрузень!Искалеченные уши услышат плеск твоих вод,Юрузень!Язык мой не сможет славить тебя,Но и мертвые глаза запомнят красу твою,Юрузень!
Из-за степного окоема серебряной ладьей выплыл ущербленный месяц, под ним заструился голубой ковыль. А ночь простерлась теплая, как ласковая мать над колыбелью сына.
И когда смолкла песня, седой старик башкир с рваными ноздрями утер слезу и сказал:
— Хорошо ты поешь, Мухамет Кулуев, глубока твоя любовь к родной земле, но что ты сделал, чтоб не стонала она от мук? Ты послушай, что завещал наш великий батырь Салават…