Юрий Давыдов - Анатомия террора
Скандраков неопределенно пожал плечами.
– Надобно сказать, – продолжал Ландезен, стараясь блеснуть осведомленностью, – мосье Рони занят изображением парижских социалистов. На этой почве... Ну, очевидно, для каких-то там психологических изысков он свел дружбу с Тихомировым. При мне Лев Александрович рассказывал ему, что приехал в Петербург в самый день покушения, а взрыв услыхал дома, на Гороховой.
– Стало быть, я не ошибаюсь?
– Да, вы правы, сударь. Его роль иная.
– Его роль известна. Но я просил бы вас осветить нынешнее положение дел. – Александр Спиридонович в упор посмотрел на Ландезена. – И пожалуйста, без фантазий. И вот еще что: постарайтесь не упускать подробностей.
Ландезен вчера еще думал, что стоит ему только пожелать, и он прекратит «оказывать услуги» департаменту. Не в России, не в Дерпте думалось так, а вне России, в безопасном далеке. Но сейчас, сидя в неопрятной гостинице, сидя с господином, который отнюдь не был ни «кувшинным рылом», ни фрачной пустельгой, ни дюжинным офицериком голубого воинства, – сейчас Ландезен с почти телесной явственностью ощутил свою неотторжимость от того, что деликатно именовалось «оказанием услуг известного свойства». И ведь вот что странно: Александр Спиридонович ничем не угрожал Ландезену, но словно подчинял, всего без остатка подчинял своей спокойной, уверенной власти.
Привкус страха, как привкус металла, ощутил Ландезен. Он пустился докладывать о Тихомирове, остерегаясь, однако, фразистости, и ловил в себе удовлетворение, когда Скандраков отвечал вдумчиво-легкими кивками.
– Расспросов не любит. Не в том смысле, как все нелегальные, не в этом. Лев Александрович, он... У него манера такая – сократическая: выставляя вопросы, понудить тебя размышлять вслух.
– Это подчас затруднительно?
Скандраков сидел, сложа руки на округлом животике, ногу закинув на ногу. Его глаза, выпуклые, в какие-то мгновения будто отсутствующие (именно в те, когда он, если так выразиться, наиболее присутствовал), не отпускали Ландезена.
– Да, пожалуй, затруднительно, – согласился Ландезен. – Умен чрезвычайно... Так вот. Жил он... У него жена, сын. Есть, слышал, и дочки, но где-то на юге России, у стариков... Жил с хлеба на воду, скудно, долгами замучен, у одного займет, другому отдаст, и опять, и опять. Потом, насколько знаю, оправился: Жиро, здешний издатель, выдал в свет его брошюру, распродажа пошла ходко и...
– Вы имеете в виду книжку о России в смысле политическом и социальном?
– Вы читали?
– Да. А вы?
– Конечно. Как иначе?
– И что же?
Удивление Ландезена росло. Жандарм вызывает на диспут? Дискутировать Ландезен не хотел, он мыслил смутно. И потому ответил уклончиво:
– Кравчинский, думаю, задал тон. Знаете, конечно, Степняком подписывается. Он и задал тон. Расценил тихомировское сочинение: оригинально, превосходно, ново...
Скандраков, напротив, не находил особенной свежести в брошюре, действительно еще в Петербурге просмотренной им. Он, пожалуй, поспорил бы с Кравчинским; спорить с Ландезеном охоты не было.
– Да, – сказал Скандраков, – тогда-то его денежные обстоятельства поправились. Но ведь уже много воды утекло. Вам случалось ссужать его деньгами?
– Случалось.
– Рекомендую и впредь. Можете рассчитывать на мои средства.
– Я достаточно получаю из России.
Ландезен наконец-то нащупал пунктик независимости от департамента.
– А ваш батюшка одобрил бы такую трату его денег?
– Это уж, извините, моя забота. Отец присылает мне как здешнему студенту. А вот отчего вы, именно вы находите нужным поддерживать, хотя бы денежно, такого революционера?
– Ради вас. Кредит, говорят, портит отношения. Но в настоящем случае, надеюсь, крепит. Ну-с, хорошо... Теперь вот что: о Дегаеве что-нибудь слышно?
Ландезена словно подменили. Он замахал руками, как торговка, которую объегорили.
– Ай, насолил! Это ж только подумать! Если б вы знали!
Скандраков не знал. Ландезен продолжил – громко, возмущенно, жестикулируя, с усиливающимся, как всегда в минуты волнения, предательским, самому ему ненавистным, местечковым акцентом.
Оказывается, Дегаев, будучи в Париже «подсудимым», определенно указал на Ландезена как шпиона Судейкина.
– Вы же понимаете, каково мне пришлось? Ай, как пришлось! Боже мой! Я клялся, божился, уверял и опять клялся. Ай, боже ж мой! Просто кошмар...
– И оправдались?
– А я и не очень оправдывался. Как-то... Ну просто как-то само собою улеглось. Оставили в покое. Хотя нет, не само собою. У меня тут товарищ, он у них в доверии, деятельный. Все зовут его Алексеем. Алексей Бах. – Ландезен вдруг подмигнул Скандракову и хихикнул: – А он Абрам...
Скандраков поморщился. Его удивляла шкодливая черточка некоторых евреев, особенно из выкрестов: «изобличать» иудейство соплеменников.
– Да ведь и вы не «Аркадий».
Ландезен был тезкой Баха. Брезгливость Скандракова смутила Ландезена. Он почувствовал свою подловатость. Но пуще всего смутило другое: не угодил. Очутился в незавидном положении еврея – рассказчика еврейских анекдотов и обманулся в слушателе: тот не осклабился.
– Ну, Абрам ли, Алексей ли, – с некоторым усилием продолжал Ландезен, – а Бах меня выручил. И я, право, душевно ему признателен. – Скандраков усмехнулся. – Нет, честное слово, признателен, – с жаром повторил Ландезен. – Бах уверен, что я чист, и других в том уверил. Говорил, что Дегаев напутал, а может, и сам Судейкин... Словом, выручил. И утихло. Пронесло.
Скандраков опустил глаза. «Утихло... Пронесло...» Осторожного, недоверчивого Тихомирова удовлетворило ручательство молодого Баха? Пусть деятельного, но все же новичка в революции. Гм! Возможно ль? А что, если сей Ландезен, субъект с физиономией бульварного гуляки, «двоится»?
– Улеглось, – сказал Александр Спиридонович, будто и не Ландезену, а себе. – Улеглось, пронесло?
– Улеглось, – кивнул Ландезен.
В его голосе было столько удивления, что всякий бы на месте Скандракова оставил свои сомнения. Но подполковник не оставил. Машинально снова осведомился о Дегаеве.
– Нет, я правду говорю: ни слуху ни духу. Вот только разве мадам Дегаева мимоездом мелькнула.
– А, – небрежно, как на пустое место, махнул Александр Спиридонович. – Ее под залог выпустили, она и сбежала. Не велика потеря.
– Квашня, дуреха, – поддакнул Ландезен. – И потом... Давно, правда: его младший брат какое-то дурацкое письмо Льву Александровичу присылал. Лев Александрович не ответил. Глупый, говорит, мальчишка, братца своего в гении рядит, глупый и несчастный.
– Еще что?
– А больше ничего... Мерзавец, чтоб ему...
Ландезен опять загорячился при мысли о Дегаеве, но Скандраков жестом остановил Ландезена и велел перечислить близких друзей Тихомирова. Ландезен перечислил. Имена были те же, что поступали в Петербург от других агентов.
– А Лорис-Меликова не встречали? – быстро спросил Скандраков.
– Кого? – всполохнулся Ландезен. – Графа Лорис-Меликова? – Он махнул рукой. – Будет вам шутить!
– Я не шучу, – строго ответил подполковник.
Ландезен был сбит с толку, губы у него сложились трубочкой. Недоумевая, он мямлил «да-да» в ответ на условия следующей встречи – здесь же, через неделю, в предобеденный час.
4
Тихомиров часто маялся бессоницей. А если спал, то душно, нехорошо, ему снились сны. По соннику он не гадал, но, случалось – с кем не случается, – мысленно вопрошал: что сей сон значит?
Однажды приснился старичок, мертвенький, во гробе. Тихомиров стоял у гроба и смотрел на старичка, близко, кровно знакомого. И вдруг сознал, что это ведь сын его Сашенька. Тихомиров застонал и заплакал, вместе с тем отчетливо, как при бодрствовании, понимая, что в глубокую свою старость Сашенька погрузится много-много годов спустя, где-нибудь там, за перевалом грядущего двадцатого века, а тогда уж от него, Тихомирова, и останков не останется.
Проснулся он позже обычного, позже благовеста, с той угнетенностью, которая утрами свойственна неврастеникам. Однако в нынешней его угнетенности не было привычной смутной тревоги, а была неотвязность ночного кошмара.
Сто раз Тихомиров слышал, что первый шаг младенца есть и первый шаг к смерти. Слышал и забывал, как забываешь тьмы привычных истин. Рождается существо, существо существует, перестает существовать. Ничего алогичного. И о Сашуркиной смерти мысль ему тоже приходила в голову – сыночек был хилый, слабенький, часто хворал. И тут тоже ничего странного не было – обычные родительские страхи.
Свою смерть Тихомиров оплакал давно, мальчиком. Как многим, и ему в детстве случалось, проснувшись среди ночи, горько и недоуменно думать о том, что живет он, чтобы потом умереть, и ему было ужасно жаль самого себя. С возрастом, тоже как и многие, он не то чтобы примирился с неизбежным, а просто не думал о неизбежном.
Но сон давешней ночи больно поразил Тихомирова. Мысль о том, что и его Сашенька родился и живет для того, чтобы когда-нибудь умереть, показалась Льву Александровичу чудовищной, противоестественной. Поражало и мучило именно то, что как раз и не должно было поражать и мучить. Он взывал к здравому смыслу, ночное видение не сгинуло, стояло перед глазами.