Владимир Дружинин - Державы Российской посол
Король Людовик Пятнадцатый превратился из ребенка, столь понравившегося царю, в юношу. Петр вырезал из кости его портрет, показал дочери Елизавете. Гляди – суженый твой! Куракин чувствовал – ни одного брака так не желал звездный брат, как этого. Увидеть на французском престоле русскую, свое родное чадо… Посол подчинился против воли, сватал Елизавету, сватал усиленно, трудов потратил много. Не вышло. Людовик взял в жены дочь противника Петра – Станислава Лещинского.
Звездный брат до сей свадьбы не дожил, до конца лелеял несбыточную надежду. Может, поэтому королева Мария неприятна Борису.
Впрочем, помех она не чинит.
Сиротливо стало после смерти царя. Чаще нападала гипохондрия.
Дело великого Петра в слабых руках. От Екатерины, пережившей супруга на два года, скипетр перешел к тщедушному Петру, сыну незадачливого Алексея.
Гипохондрию и меланхолию вернее всяких лекарств прогоняют заботы, а их по горло. Санктпитербурх, что ни день, торопит – подавай мастеров для всяких строений и красот. Живописцев, лепщиков, садовников, резчиков, мужей наук разных зовет Северная Венеция, и то послу радостно.
Эксперт Огарков проводит вечера в кафе Прокопа, в компании искусников, ест с ними петуха в вине, заводит полезные знакомства. Не гнушается и сам посол того заведения. Часто навещает фабрику гобеленов, смотрит эскизы.
Из Питербурха напоминают:
«Что живописец Мартин картины Полтавской баталии две больших обещает в четыре месяца отделать, чтоб отделал в тот срок».
В столице российской учреждена Академия художеств, и для нее заказ – навербовать учителей.
Долго колебался астроном Делиль, ехать ли в холодную Россию? Наконец подписал контракт, назначен директором Обсерватории. Новое и неизведанное пленит его, удержит на двадцать лет. Жозеф-Никола Делиль исправит карту Сибири, вложит труд в составление атласа России.
Добрых знакомцев имеет посол в Ботаническом саду, посылает на родину саженцы, семена различных растений и деревьев для парков, для плодовых садов, для нужд врачебных.
Служба мало оставляет сил, и все же посол в поздний час садится за писанье сокровенное. Подвигается, хоть и медленно, давно задуманная «Гистория», – он закончит лишь главы, трактующие о начале царствования Петра и о войне с Карлом.
Огарков, воротившись из кафе, приносит вести новейшие, раньше курантов. Париж ежечасно в лихорадке, – вспыхнет и вскоре погаснет. Гистория – строгое сито, хорошо отделяет зерно от плевел.
Хватило бы веку, описал бы все события на театруме Европы, и с рассуждениями.
Без сожаления хоронили в Париже Дюбуа. Хитрец натешился напоследок, успел получить сан епископа, а затем и кардинала. А кто помянет его с похвалой? Скитается по свету Альберони, присматривая себе покровителя. Угомонился под монастырским кровом претендент Яков, коего толкали не столько собственные, сколь чужие расчеты.
– Интриганам забвение, – твердит посол сыну, состоящему при отце в градусе легационсрата, то есть советника посольства.
Александр пофыркивает, пускает струю табачного дыма высоко в потолок.
– А благонравные где? Укажи!
20
Из Гааги, из тамошнего российского посольства, пришло письмо. Сургуч, припечатанный лишь для виду, тотчас осыпался. Секретов дипломатических пакет не содержал.
Человек, тем письмом представляемый, понаслышке уже известен. Звание имеет простое, а талант высокий – горазд писать вирши. От родителя своего – астраханского попа – отъехал в Москву, учился в Славяно-греко-латинской академии и, будучи нрава дерзкого, с наставниками повздорил. С весны прошлого 1726 года живет сей отчаянный, жадный до познаний попович в Гааге у посла, у молодого Головкина. Основательно знает латынь, греческий, хорошо изъясняется по-французски и по-итальянски. Ныне намерен продолжать ученье в Париже и просит на то вспоможенья.
Борис кликнул сына.
– На-ко, читай! Студент Тредиаковский… Помнишь, пиита приблудный.
– Ишь, заноза! – сказал Александр, кладя цидулу. – Сколько учителей сменил, все ему негожи. Опять, верно, с богословами связался. Голландцы – строгие мужи, не поспоришь с ними.
Сказывают, хвалит Декарта, острого умом филозофа, который ничего не берет на веру, а для всего сущего и мыслимого требует проверки. Одобряет Томаса Мора: зело восхищен его Утопией – страною равных и добродетельных, а также стихами, каковые начал переводить.
– С аглицкого? – обрадовался посол. – Пускай, пускай едет! Сгодится нам.
– Попа не нужно, а поповича возьмем, – засмеялся Александр. – Что перевел из Мора, захватил бы. Мне любопытно.
– Коли меня не будет, ты примешь пииту.
Веселость слетела с лица Александра. Ясен намек в словах отца.
Недуги донимают Бориса все злее. С привычной аккуратностью он ведет им учет. «Стужа в желудке», «опухоль и чернь на ногах»… Отмечает лечебные процедуры – «питье молока ишачьего», «подкуривание», «растирание горячей салфеткой» и некоей «белой мазью голландской».
Между тем ответ посла в Гааге получен. Попович Василий Тредиаковский, искатель знаний, в путь собрался скоро. Последний раз похлебал щей на графской кухне, уложил в котомку чистую рубаху, иголку с ниткой, хлеба с салом, книги, тетради. Скуповатый Головкин сунул ему горсть медяков. Избавился от блаженного книгочия, от своевольника, не уважающего посты.
А Василию мерять ногами версты не впервой. Шагает астраханец берегом канала к Делфту, напевает песенку, сочиненную еще в Москве, перед отбытием в чужие края:
Весна катит,
Зиму валит…
Тюльпаны давно сняты, скинула земля цветные сарафаны, лежит черная, голая. Спелое лето лучится в водах. Да ведь не выкинешь слово из песни. Ведет хорошо, ногам помогает, – с ней не оступишься.
Взрыты брозды.
Цветут грозды,
Кличет щеглик, свищут дрозды…
Не ведает астраханец, что в Париже, в доме российского посла, сидит нотариус, скрипит пером.
«5 августа 1727 года… Я застал господина Бориса князя Куракина сидящим в кресле у камина, против окна, открытого в сад».
Улыбается Борис, видя, как стряпчий нагрузился бумагой. Здесь ему и трех листов достаточно – для завещания, для описи владений.
«Министр царя Российской империи, личный советник Кабинета Его Величества, генерал-майор и гвардии подполковник, кавалер ордена святого Андрея…»
Дивно французу. Титулов, званий на полстраницы, а живет знатный московит не по-княжески. Заставил ехать на левый берег, плутать в дебрях Латинского квартала. Вельможи парижские, те предпочитают селиться поближе к Пале-Роялю. Что за охота послу обитать рядом с Сорбонной, с Академией художеств, среди публики шумной и развязной, которая ни во что не ставит старших, не боится ни бога, ни короля!
Мэтр Перишон явно кажет недоумение, посапывая и шевеля дряблыми губами. Плетет старческие каракули, косится на небогатое убранство «рабочего салона». На стенах не гобелены – бумага печатная. «Занавески лимонного цвета», «конторка с двумя досками»… Книг нотариус насчитал сто пятьдесят – «исторических и прочих».
В гостиной записал «короб с хирургическими инструментами» – к услугам врачей, часто посещающих князя. И коллекцию медалей, числом тридцать девять. Вгляделся, приписал почтительно: «изображают деятельность царя».
Перешли в столовую. Тут московит позаботился о декоруме, – не пышно, но, по крайней мере, модно. «Китайская живопись на бумаге», покрывающая стены, «китайское кабаре» – столик для чайного прибора и ликеров, «48 китайских мелочей». Есть серебряная посуда и пять табакерок для гостей – из агата и янтаря.
Из столовой дверь в залу, обитую пунцовым бархатом. Кресла… Боже, неужели тринадцать! Перишон не смог вывести страшную цифру. Кстати, одно кресло оказалось крупнее других, с высокой резной спинкой, – нотариус поместил его в списке отдельно. Назвал троном, соответственно рангу клиента. В углу залы – «клавесины фламандской работы». И больше ничего, достойного внимания. Может быть, князь прячет… Борис уловил вопрос в глазах стряпчего и ликует внутренне.
Знал бы француз, какие сокровища, заказанные Санктпитербурхом, прошли через руки посла! И не прилипли к рукам…
Царь учил остерегаться роскоши, яко болезни. Дивись, мэтр, дивись тому, что русский князь не украсил жилище свое статуями из мрамора, драгоценными картинами, не накопил золота и каменьев!
«В вестибюле фламандский ковер». И кроме него ковров нет, – дотошный стряпчий может убедиться.
«Портреты царя и царицы», – заносит мэтр бегло, в ряд с прочим, и Бориса невольно покоробило. Заветные парсуны, дороже всего они.
Спустились на кухню. В описи прибавились «формы – для сыров», «скалки для раскатывания шоколада», «японский фарфор», «вазочки для засахаренных фруктов». В подвале «шестьсот бутылок вина и бочка бургундского», – стало быть, славнейшего во Франции. Перишон выбор московита одобрил. Завершили список «две кареты, по семь стекол в каждой, и берлина с тремя, маленькая». Стоящей отделки на экипажах мэтр не нашел.