Петр Краснов - Единая-неделимая
А часы все тикали под грудью. Пугливая мысль закопошилась внутри Ершова. За эти часы и к стенке можно попасть. Очень просто. Может, лучше бросить их куда в яму, чтобы не нашли.
Ершов стиснул часы рукой, чтобы не слышать их звука.
Но тикали часы, и в стуке их звучал голос Муси Солдатовой: «Вон… вон… вон!»
Ершову казалось, что он теряет сознание. — Арештант… — прозвучало в воздухе. Ершов ясно услышал это слово. Подле кровати стоял дед Мануил. Ершов не видел его, но он ясно знал, какой он. Растрепана, пощипана седая борода, клочьями висит. Кровью налито лицо. Следы ударов на нем. А сзади деда Мануила, чувствовал Ершов, густели зыбкою стеной призраки. Тихое веяние, чуть слышное шуршание наполняло маленькую комнату. И вдруг встало самое страшное. То, перед чем были ничто все эти призраки. Странным, неопределенным, но ясным чувством Ершов почувствовал, что там, за окном, опять она, настоящая… живая…
Мать…
Ершов приподнялся на локте. Было уже близко к вечеру.
В комнате стыл холодный полусвет и в нем уныло рисовались предметы. Стол стоит у окна. Два стула. На одном его платье. Призраков не было. Но Ершов уже не думал о них.
Что там? Там, на площади?..
Ершов подкрался к окну. Он и боялся увидеть, и хотел увидеть. Он весь дрожал мелкой дрожью.
Снаружи все было в сизом тумане. Приземистыми казались хаты, и церковь стояла серая, такая незначительная, точно и не святая больше.
По середине площади, на коленях, неподвижная, с бескровным, светлым лицом, с волосами, накрытыми черным платком, все также стояла его мать.
Ершов глядел на нее, не отрываясь. Она была все неподвижна. Странно светилось белое лицо ее под черным платком, как икона, в вечернем полумраке. У Ершова зарябило в глазах. Что это? Словно узкий золотой венчик проблеснул вокруг головы и погас…
Ершов кинулся в сени.
— Эй вы! Сейчас… Сию минуту привести ко мне бережно женщину, что стоит на площади… Это мать моя!
Он выскочил на крыльцо и рукою показывал на середину площади, туда, где, как прежде, все стояла на коленях маленькая фигура в платке.
Красноармейцы смотрели туда, куда им показывал Ершов. Их лица были бледны.
— Там, товарищ командир, никого нету.
— Как нет! Врете, сволочи!.. Врете…
Он замахнулся на ближайшего ординарца, но рука бессильно упала.
Ершов пошатнулся, схватившись за стену. На крыльцо вышел Андрей Андреевич. Он взял Ершова под руку и ласково повел его в хату. Ершов, спотыкаясь, шел, тяжело передвигая ноги…
— Что случилось? Из-за чего шум?
— Я требую, чтобы ко мне сейчас привели мою мать.
— Полчаса назад ваша мать по вашему же приказу расстреляна. Мы с товарищем Гольдфарбом скрепили этот
приказ.
— Вы лжете! Она на площади. Она стоит на коленях… Смотрите…
Ершов потянул его за руку к окну. Андрей Андреевич посмотрел в окно, потом на Ершова.
— Вот что! — сказал он. — И вы видите?
— Как же не видеть! — дрожал Ершов. — Ведь вы же видите?
— Я-то могу. А вот как вы видите. Это странно.
— Надо ее привести. Она жива… Ее не расстреляли.
— Нет, товарищ, она мертва, и ее расстреляли… Если хотите, я велю принести ее труп.
Ершов отшатнулся, дико глядя на Андрея Андреевича.
— Но ведь я вижу ее! — задыхаясь, выкрикнул он.
— Нет, вы ее больше не видите, — твердо сказал Андрей Андреевич, крепко положив ему руку на плечо. — Глядите!
На площади не было никого…
— И вам незачем больше ее видеть, — продолжал Андрей Андреевич. — Одевайтесь и идемте ко мне. Я подкреплю вас коньяком… Плохо, когда люди видят то, что им не следует видеть. Это — четвертый план. Впрочем, вам этого не понять.
Ершов тупо смотрел на него, опустив руки. Андрей Андреевич усмехнулся.
— Ну, идем… Только помните одно. Повинуйтесь мне слепо. Иначе вы пропали…
XXVII
В батальоне у Морозова было два офицера: молодой, совсем еще юноша, вышедший в офицеры в первый год войны — поручик Иванов и пожилой капитан Лопатин. Кроме них, офицерские обязанности исполняли два кадета Московского корпуса, Петров и Поставский.
Батальон, — в нем было всего девяносто человек, он рассчитан на три взвода, и почему в ведомостях он значится батальоном, Морозову неизвестно, — батальон был сформирован из пленных красноармейцев и молодых мобилизованных крестьян Екатеринославской губернии.
Сейчас, в холодную, непогожую, ноябрьскую ночь 1919 года он стоял в первой линии, на земле Донского войска и прикрывал подступы к Новочеркасску.
Добровольческая армия второй месяц находилась в поспешном отступлении. Всем виделись обходы, отходы и измены.
Батальон выставил две наблюдательные заставы по двум большим шляхам, идущим на запад. Остальные люди были размещены по разбитым, наполовину уничтоженным хатам обгоревшего казачьего поселка. Поселок был из новых, на карте обозначен не был, и никто не знал его имени. От поселка осталось пять хат, без окон и без дверей. Четыре были заняты солдатами батальона, в пятой хате поместились три офицера и два кадета.
В хате с сумерек и до рассвета стояла кромешная тьма. Ни ламп, ни керосина, ни свечей, ни лучины. Даже спичек не было почти ни у кого.
За всем этим было надо посылать, а стоящая третий день гнилая оттепель с холодными, проливными дождями так размочила степные дороги, что все равно никуда не доберешься.
Где-то вправо должны быть донские казаки, но где они, доискаться не удалось. Кадет Петров проходил вчера весь день, чуть совсем не заплутался в степи, но никого не нашел. Влево, где-то под разоренными хуторами должны быть добровольцы Алексеевского полка, но связи с ними тоже не было.
Глухою непогожею осенью степь для чужака что неведомое царство. Чтоб понимать ее, в ней надо родиться.
Понимал ее один Морозов, выросший в степи, но он второй день страдал лихорадкой и в промежутках едва мог кое-как двигаться и отдавать распоряжения.
Вокруг выжженного поселка с обугленными деревьями и кое-где уцелевшими срубами колодцев с длинными журавлями залегла тяжелая, липкая грязь. Черная, набухшая, жирная земля длинными бороздами уходила вдаль и там упиралась в серое небо. Она перемежалась ярко-зелеными озимями, как лохматая шерсть, покрывавшими поля. Со степи ветер доносил пресный и тошный запах конских трупов. Они лежали вдоль дороги и по ее сторонам. Неделю назад здесь были бои, где красная кавалерия была отбита и поспешно отступила. От поселка на запад шел широкий шлях. Он был разбит конскими ногами и представлял из себя сплошное месиво глубокой грязи, перемежаемое большими длинными или мелкими круглыми лужами.
Когда Морозов смотрел на этот шлях из окна хаты и видел непрерывную сетку косого холодного дождя, пузырями упадающего в лужи, — все казалось ему безвозвратно потерянным. Силы были испиты до дна. Не было воли ни двигаться, ни работать, ни искать.
В поселок они пришли еще вчера, к вечеру. Вчера, до полудня на севере где-то далеко бухали пушки и можно было знать, что там кто-то есть. С полудня бой затих, и в степи стояла угрожающая тишина…
Они пришли совсем мокрые: третий день лил дождь. Еле дотащили ноги до поселка. Тачанки, забранные в Екатеринославской губернии, пришлось бросить. Лошади не тянули в этой грязи. Люди разместились по холодным разбитым хатам, где не было ни души, и Морозов назначил дневку.
Он знал, что было безумие делать дневку теперь, при спешном отступлении. Но был предел человеческим силам, и они дошли до него. Все равно солдаты отказывались идти дальше, и не было силы заставить их сделать это.
Было бы лучше бросить солдат и уходить самим, потому что какие же это были солдаты! Но Морозов не мог решиться на это. Ему все казалось, что сзади них должны быть какие-то свои конные части.
Наступали «на Москву» тонкою паутиною задорных смелых цепей, поддержанных танками. Отступали клочьями отрядов, предоставленные сами себе и населению. В офицерской хате подле Морозова сбились офицеры и кадеты — и с ними Петр, старый денщик Морозова, здесь на юге нашедший своего офицера и нигде не покидавший его.
— Куда вы, ваше благородие, туда и я. Жили вместе и помирать будем вместе. А домой идти не охота, под жидом да коммунистом жить. Да и дома-то, почитай, не осталось.
Только с ним порой и отводил душу Морозов. Капитан Лопатин был годами старше Морозова, но между ними не было доверия, потому что Лопатин лишь недавно прибыл в армию и был поставлен под начальство Морозова.
Вторую ночь в хате царила жуткая и с трудом скрываемая тревога. За ночь и за день все хорошо выспались, а теперь к ночи поняли, вернее — почувствовали, что неприятель близко и неизвестно, что отделяет его от них. Телефонов не было. Были велосипеды, но по этой грязи они не годились. Оставалось одно: слушать, не будет ли выстрелов.