Валериан Правдухин - Яик уходит в море
Степан Степанович крякнул и незаметно, будто бы соринку, смахнул с ресниц слезу. Кирилл вздыхал и беспокойно ходил из угла в угол… Теперь Быстролетов запел пушкинское:
Сижу за решеткой в темнице сырой —Вскормленный на воле орел молодой…
Кто бы мог думать, что у этого опустившегося человека, безнадежного пьяницы, хранится в душе такое богатство песенной силы? Кирилл тяжело ступал по комнате, глядел через оконное стекло в небо и взволнованно повторял:
— Давай улетим!.. Туда, где синеют морские края! Туда, где гуляет лишь ветер… да я!
К утру друзья начали сумбурно и бестолково философствовать. Кирилл откровенно, по-видимому, думая, что дети уже спят, рассказывал историю своей любви к Луше.
— Вот так всю жизнь от юности моей кривуляю я. Ищу, оболтус, счастья… Я никогда не обманывался. Знаю, счастье — призрак. Но я хотел хотя бы призрака! Душа у меня придавлена… каменной плитою. О, какая безнадежность! Все сгублено. Вы думаете, так просто мне и… легко влачить дни мои в этой вот дурацкой, клоунской хламиде? Но что теперь сделаешь? И почему, почему нельзя и… каплю, самую малую толику прошлого исправить, вернуть? Сбросить с души хотя бы один грех!.. Не грех даже, а собственную… боль! Это самое ужасное для меня! Впереди ведь ничего… Ровное поле, даже без песен!..
Василий Иванович горько усмехнулся:
— Не знал я, что ты столь наивный человек, Кирюха! Да разве же есть что в жизни, что бы было можно вернуть и исправить? Сама наша жизнь невозвратима. А что там!.. Все сплошная белиберда! Если бы вы знали, как я его, бога, ненавижу, если только он существует… Послать нас сюда на жалкие минуты и наделить таким грузом! А природа? Я вот ухом музыканта, как собака, постоянно слышу ее мировой холод и знаю, что, природа, материя — враг всякой живой жизни. А мы плесень, нарыв на ее здоровом и бесчувственном теле. Да, да! Не раскачивай, Степка, головой. От этого жизнь не станет лучше. Как бы я хотел стать степным курганом, обратиться, как жена Лота, в соляной столб или каменную бабу и так вот вечно и слепо глядеть на мир!.. В юности мы еще как телята скачем, вдохновенно и страстно вертим хвостами и думаем: «Жизнь — весенний, нескончаемый луг!» А позднее, после тридцати лет, даже дураков охватывает ощущение дыхания смерти, ее близости. И рожаем мы, и любим только от отчаяния, от мысли, что вот-вот и мы исчезнем бесследно. И наши геройства, наша преданность семье, детям, это — наш животный, исступленный ор перед единственно вечным, незыблемым на земле — блистательной нашей гостьей-смертью! Итак, хвала тебе, чума!
Степан Степанович, вероятно, закуривал уже двадцатую папиросу за эту ночь. Он качал головою и мягко поблескивал серыми своими, усталыми глазами.
— И охота вам, братцы, тянуть Лазаря? Не понимаю. Подходите ко всему с утилитарной точки зрения. Право же, умнее быть бодрым. В бога можно не верить, но жизнь надо любить… Обманем бога и признаем его творение великолепным! Знаете знаменитое пари Паскаля? Даже циник и скептик, если он мало-мальски уважает себя, обязан быть веселым!
Быстролетов поморщился, как от зубной боли.
— Во имя чего?
— Во имя всего! Эх, Вася, а еще любишь Пушкина! «Нам не страшна могилы тьма!» Знаю, все знаю… И что разум наш щенок, и что природа несовершенна. И то, и это… Вот смотрю я на Кирилла. Здоров, как бычило. Умен, как слон… А ступает по земле, будто божья коровка. Точно и в самом деле висит над нами кромешный ад и какая-либо ответственность. Ничего нет! И это-то и чудесно! Звериная пустота и там и здесь!
Степан Степанович показал на небо и на землю.
— Презри все и хватай свое счастье за рога. Иди в услужение к самому черту, а Лушу не уступай никому! Вот единственная мудрая заповедь всех времен и народов… Жизнь чудесна. И тут вы меня, братцы мои, никак не надуете. Видал сам я и небо, и зори, и звезды, и любовь, и человека видал, и птиц, и травы!.. Не обманете! Я знаю только жизнь! Иного нам не дано. Смерть, это — лишь наша мысль, мечта, призрак. Лев Толстой врет… Ее мы предполагаем и никогда не ощущаем. Вот что поймите. Утверждаю, жизнь всегда прекрасна! Даже наша душная эпоха трагична… За ней же идет иная, очистительная чудесная пора!.. Конечно, то, что сейчас делается, ни к черту не годится. Заплевано все — разум, чувства, красота, женщина, любовь, детство… Надо расчищать дорогу иному миропорядку. Мы опаздываем с вами, но жизнь сама работает за нас. Работают, впрочем, и люди… Вчера я прочитал, смешно сказать, пустячки: в городе Истермюнде гордый создатель империи Бисмарк не мог при выборах победить сапожника-социалиста… Ей-богу, я хохотал от удовольствия. Вот где ключ к будущему! Мы не увидим, а вот они, — Степан Степанович показал на дверь, за которой находились Алеша и Венька, — они услышат этот ужасный и чудесный обвал нашего прогорклого мира! Часто я просыпаюсь по ночам от радостного содрогания, от мечты: я шагаю по улицам будущего Уральска. И прежде всего… На месте духовного училища высоко повисло светлое, непременно с греческими колоннами, здание. В нем школа инженеров, архитекторов, исследователей луны, там не раз уже побывавших, пионеров жизни на дне океана и еще там черт знает чего, — сейчас и не представишь!.. И уже нет жирной тетюхи нашей, купчихи Карехи, полицмейстера Карпова, дурака и урода Сачкова и вообще всех этих усатых идиотов, пожирающих труд тысячи людей. Испарится, как дым, идиотизм нашего бытия — бог, собственность, преступления!..
Быстролетов зло стукнул стулом о пол:
— Чепуха, Степа, чепуха! Не будет этого! Не выйдет!.. Постой, погоди! Жизнь порочна в корне, принципиально, и человеку не выкарабкаться из помойной ямы. Природа коварна. Она лезет из кожи, чтобы заставить людей, как можно больше размножаться — и все для того, чтобы грызли они друг другу горло. Разве не было в прошлом светлых религий, глубочайших идей — магометанство, христиане? А в конце концов именно из-за них народы сметали друг друга, стирали с лица земли целые страны!.. Гунны, готы, татары, мы — россияне!.. И сколько еще будет изобретено, придумано самых высоких, гуманнейших теорий — социализм, нация, всеобщее благо — лишь для того, чтобы снова и снова и еще свирепее вдохнуть жизнь в казалось бы одряхлевшую, на самом же деле единственно вечную и юную идею человеконенавистничества и массового убийства…
Степан Степанович даже встал с дивана от нетерпения.
— Погоди, погоди, Васек! Ты в ангелы, что ли захотел? Не стоит человеку менять свою профессию… Вот именно во имя этих, как ты говоришь, низких идей и целей и будет поднята на небывалую высоту наша мерзопакостная жизнь. Ух, сколько еще мусору, пакости, шлаку в жизни, во всех ее порах! Неминуемы жестокие драки и бои… Церкви, наши школы, тюрьмы — все это будет взорвано. Будут ловить на улицах и тут же убивать жандармов, купцов и попов… Да, да, Кирюха, и попов — всю эту мерзотину лицемерия, религиозного ханжества. Очистить мир! Оставить его, как он есть — веселым, простым, ясным! Жизнь сделается любопытнейшей штукой, братцы вы мои!.. Трудно рассказать, но я сижу — труд, творческий и напряженнейший во всех областях, чудесную и смелую любовь, свободного человека! Я, учитель уральского духовного училища, Степан Степанович Никольский, издали, с благоговением преклоняюсь пред ним! Вспомни о нас, нищих и жалких своих предках, гражданин вольного мира!.. Весь народ, не только избранники будут владеть искусством, все будут участвовать в олимпиадах… И ни бога, ни черта, ни одной пакостники нашего мира!
Степан Степанович вдруг резко обернулся. Услышал у себя за спиною взволнованный вздох. На него из дверей соседней комнаты испуганно и восхищенно смотрели широко открытыми глазами Алеша и Венька.
Никольский полушутя, полусерьезно воскликнул:
— Правда, ведь, братцы?
Алеша и Венька смутились, ничего не сказали, но они так хорошо засмеялись, что даже Быстролетов посветлел и улыбнулся. Поп Кирилл стоял у окна и с тоской смотрел на звезды…
И в эту же ночь, на утренней заре, Шальнов увидел сон.
…По снежному пустырю идет Луша. Вся в черном. Тонкая, высокая. Голова ее не покрыта. Не доходя шага три до него, Кирилла, она схватывается за сердце, жалко и хорошо улыбается ему и падает. Он кидается к ней. Она умирает. В отчаяньи хватает он ее руки, греет их, дует на них изо всех сил, как дети на мертвую, ими же убитую птичку, стараясь передать ей всю теплоту свою и воскресить ее к жизни.
— Луша, не умирай!
И вдруг — как это страшно! — руки женщины начинают уменьшаться, делаться на глазах совсем детскими, нежными и жалкими. И вся Луша как-то странно исчезает, уходит из-под его рук.
Кирилл в ужасе кричит:
— Доктора! Скорее доктора!
Появляется — опять на том же пустынном, снежном поле, — не идет, а плывет издали старуха в черной, монашьей пелерине. Она улыбается. Ее улыбка презрительно покойна и снисходительна к человеческому горю. Старуха говорит: