Наталья Павлищева - Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
«Ноне времена недобрые, – размышлял Воробей, – доспех пригожий, порты теплые, брашна, дрова – вот что в цене, а девки и женки – нет. Может, какой добрый человек купит Янку? За пять гривен, задаром, отдам беспутницу».
Воробей решил завтра поискать купца и успокоился. Вспомнил о сыне: «Коли вернется Мирослав и спросит о Янке, скажу, что утекла со двора».
Янка в эту же ночь тоже долго не могла уснуть. Она лежала в темном и холодном, пропахшем мышиным пометом и сушеными травами подклете, куталась в овчину и плакала. То был не скорый, шумный плач, после которого очищается душа и забытье норовит опустить набухшие веки; то был плач отчаяния, приглушенный и продолжительный, не приносящий облегчения, но обнажавший обреченность и одиночество. Ей было стыдно перед Васильком, жаль сгинувшего Мирослава, но более всего ей было больно за свою поломанную жизнь.
Еще до женитьбы она мечтала о добром и сильном муже, за спиной которого жизнь потекла бы спокойно, счастливо и на обширном семейном дворе ее слово было бы первым, а ее дети никогда бы не познали голодного и ненастного детства, которое познала она.
Янка не раз спрашивала себя, откуда у нее, взрослевшей в курной и худой избе, редко видевшей сильных и сытых людей, такие горделивые помыслы. И находила ответ, разве что вспоминая осторожные намеки матери, в каком-то ноющем и будоражащем желании, в холодности отца, в тех ссорах между родителями, когда отец, срамя мать, упоминал о неизвестном муже и тыкал пальцем в ее сторону. Она смутно догадывалась, что отличается от братьев и сестер не только внешне, не только потому, что мать больше других детей ласкала ее, но и своей странной уверенностью, что рождена не для сирого существования.
Замужество оскорбляло ее. Она была огорчена не тем, что Заяц ленив и нелеп, а тем, что постепенно убеждалась: муж просто недостоин ее. И когда объявился Мирослав, Янка кинулась к нему с верой, что сбывается преизмечтанное – ей казалось, что она любила его. Счастье мнилось близким, осталось только проявить изворотливость, женское лукавство, приворожить крепко-накрепко молодца… Но случилось такое, о чем Янка даже и помыслить не могла.
Разбитой и опустошенной ее привезли на подворье Василька. Она осознала посрамление своих преизмечтанных желаний и покорилась злой судьбе. Иначе, думалось, что люди посрамят вконец, погубят. Но в душе будто само по себе зарождалось противление всему, что толкало ее на рабское дно.
Когда на братчине объявился Мирослав, Янка не столько подивилась, сколько испугалась. Все в ней противилось тому, что произошло в приделе. Ей, живущей для того, чтобы даровать жизнь, было страшно видеть этот противоестественный жизни разгул дикости, в котором так быстро и зверски норовили погубить то, что рождается в муках, что трудно вскормить, выпестовать и поставить на ноги.
Она ведь старалась забыть Мирослава. В памяти ее остались лишь светлые мгновения да обида, оттого что поигрался с нею боярский сынок да бросил, как приевшееся, докучливое, ставшее ненужным. У нее на уме был Василько. Она желала попригоже преподнести себя всеми поступками, словами и жестами. Но только сейчас, лежа в студеном подклете, Янка призналась себе, что после братчины покорилась Васильку не потому что он был ей мил, а потому что он победил Мирослава.
Тогда ей казалось, что она сделала свой выбор, но спокойствия не было; что-то сидевшее в ней, настырное и подгонявшее, напоминало, что Василько прост и слаб, и потому непременно и себе шею сломает, и, что горше, будущих ее детей пустит по миру. Янка пыталась сопротивляться этому крепко сидевшему в ней и вечно напоминавшему о себе ненасытному зверьку, но он был упрям.
Наезд Воробья еще более приоткрыл для нее слабость Василька. Сопротивляться сидевшему в ней зверьку более не было сил; он все нашептывал ей, что у Мирослава она заживет вольготно, через год-другой станет государыней обширных земель, что свобода Василька призрачна. «Смотри, – нашептывал он, – Мирослав не попрекал ни замужеством, ни твоим положением, а Василько бил и срамил тебя, да еще намекал, что ты не ровня ему. Не верь, что он осчастливит тебя».
Подсыпав чернецу, Пургасу и Карпу сонного зелья, задобрив Аглаю, Янка побежала вместе с Мирославом и его людьми в Воробьево.
Иногда ей казалось: сидевший в ней ненасытный зверек есть дьявольское наваждение, когда-нибудь погубящее ее. Но даже теперь, в холодной клети, его голос настойчиво звучал из душевных глубин и просил не сокрушаться, утешал, что судьбишка ее все едино предрешена и от нее лишь требуется послушание ему.
«Не печалься о своей тяжкой доле, не тужи о Мирославе, не вспоминай Василька, которому ох как нелегко придется на белом свете, – нашептывал он. – Будут у тебя мужи сильнее и славнее этих молодцев».
Глава 42
В первую ночь осадного сидения приснился Васильку сон.
Приснилось, что мать умерла не прошлой осенью, а только что. Но на дворе почему-то летний день и о татарах никто и не слыхивал.
Ночью прошел проливной дождь, затяжной и теплый, воздух пропитан влагой, небо затянуто неподвижными и плотными облаками. Безветренно. На погосте многолюдно. Лица людей кажутся размытыми.
Василька тяготит вид погоста. Он ощущает давящую тесноту от множества могильных холмиков, покосившихся деревянных крестов и густо разросшихся деревьев, застывшие ветви которых кажутся восковыми. Ему больно от того, что не стало матери; кажется, что еще никогда он не переносил таких душевных мук.
Внезапно Василько спохватывается. Где же колода с телом матери? Есть свежевырытая могила и подле нее бугорок рыже-бурой земли, от которой так остро и навязчиво тянет земельной сыростью, но нет колоды. Он лихорадочно озирается, смотрит так, словно потерял что-то дорогое и важное, без которого жизнь не мила будет, и успокаивается только тогда, когда видит перед собой дубовую колоду.
В колоде лежит усопшая. Лицо ее обмотано повоем. Она чем-то напоминает мать, и в то же время Василько начинает замечать, что будто не мать лежит. Он хочет закричать, но в последний миг успевает крепко сжать зубы и еще раз пристально всматривается в усопшую, чтобы убедиться, не ошибся ли он. Может, от безмерной кручины помутился его разум и надобно только внимательно вглядеться?
Он видит женку с молодым и чистым лицом, на котором даже заметен румянец. Она как бы застыла на вдохе, и вот-вот ее чуть приоткрытые губы разожмутся, грудь поднимется и дрогнут веки. Лежит без воздуха и покрова, одетая в простую холщовую сорочку.
Люди, собравшиеся вокруг колоды, не замечают странной пугающей подмены. Сзади Василька заголосили плакальщицы, нудно и протяжно. У изголовья колоды встала сестра. Матрена – в черном повое, темно-синей свитке; лицо пухлое и покрасневшее от слез. Согласный плач усиливается, кажется, что вслед за плакальщицами заголосили все находившиеся на погосте люди. Плачет и сестра; плачет, не сдерживая своих чувств, машет бессвязно руками; склоняется над лицом покойной и целует ее.
Один он не может источить слезу. Василько не понимает, отчего так скорбит сестра, почему причитают по матери плакальщицы, когда в колоде лежит незнакомая женка. Он остерегается сказать сестре и людям о подмене и желает, чтобы похороны быстрее закончились.
Его взгляд робко падает на лицо умершей. И здесь Василько видит, что в колоде лежит мать. Она плачет. Слезы катятся из-под ее сомкнутых век по изрезанным морщинами восковым щекам. И сестра, и плакальщицы, и собравшиеся люди воспринимают ее слезы как должное. Василько заставляет себя не выказать испуга и растерянности.
Сестра выпрямилась и отошла в сторону. Подчиняясь не столько желанию в остатний раз увидеть мать и проститься с ней, сколько пониманию того, что это нужно сделать, он подходит к изголовью колоды. И здесь он видит, что мать открыла глаза и привстает; хочет бежать, но не может пошевельнуться. Ему невыносимо страшно и еще горько, потому что это произошло с его матерью, и люди, заметив движение покойницы, всполошились – отовсюду слышатся возгласы удивления и смятения.
Внезапно люди будто растворились в душном, насыщенном влагой воздухе. Он остается один на один с матерью, пытается позвать сестру, но исторгает только протяжный нечленораздельный звук. Он слышит топот ног, треск обломанных сучьев, видит, как трепещет потревоженная листва. Лицо матери все приближается. Утратившее печать смерти, оно все во власти чувств: любви и скорби. От плача оно сжалось, слезы медленно катятся по знакомым морщинам.
Такое родное, милое лицо. Как бы он обрадовался, встретив живую мать. Непременно обнял бы и поцеловал ее, попросил прощения, пожаловался, как ему грустно и тяжко без нее и как много людей хотят ему зла. Но теперь, когда мать испила смертную чашу и внезапно ожила, он боится ее. Будто сама смерть, принявши облик дорогого человека, пытается увести его в свой вечный полон.