Маргарита Разенкова - Девочка по имени Зверёк
Для начала спросили имя, место и обстоятельства рождения и что-то о семье. Факт, что сеньорита д’Эстанса происходила из семьи мориска, произвел неблагоприятное впечатление. Еще спросили, кто ее духовник и как давно она исповедовалась. Вопросы были простые, и Веронике даже показалось, что расспрашивают ее вполне доброжелательно. Впрочем, она, конечно, догадывалась, что главные вопросы впереди. На вопрос же, знает ли сеньорита д’Эстанса, за что арестована, Вероника сказала, что догадывается.
– Кажется, из-за того, что ко мне в монастырь приходил мужчина, – несколько даже равнодушно предположила она.
– Ты не считаешь содеянное преступлением? – удивился судья.
– Я совершила ужасную, греховную ошибку, – искренне ответила Вероника, не признавая впрямую своей вины: у нее не было сил вдаваться в объяснения.
На втором допросе от нее явно пытались добиться внятных и точных подробностей ее «преступления». Вероника отвечала так, как могла, но ответы, наверное, не устраивали инквизиторов – они задавали свои вопросы снова и снова, стараясь ее запутать.
– Нам все известно, – увещевал судья, беспрерывно листая какие-то свои бумаги, – и нам жаль тебя, Вероника! Ты согрешила, но кто-то вовлек тебя в это преступление, кто-то ввел тебя, такую неопытную, в заблуждение! Назови имя этого человека – это станет знаком твоего примирения с матерью-Церковью!
– Никто намеренно не замышлял против меня зло. Это я спутала одного человека с другим. Если кто и виноват, так только я одна и только в этом.
– Кого с кем ты спутала? – ухватились за ее ответ инквизиторы.
И Вероника невозмутимо рассказала им, что приняла совершенно постороннего мужчину за своего мужа, с которым с пятнадцати лет соединена узами супружеских обетов, совершенных по законам его страны.
– Разве ты была замужем? Как же тебя приняли в монастырь?!
Вероника испугалась, что в чем-нибудь обвинят падре Бальтазара, и поскорее добавила, что по болезни она сама забыла об этом. Да и муж ее где-то потерялся… В общем, она не знает, где он теперь. И ее оставили в покое еще на несколько дней.
В следующий раз ее долго и занудно уговаривали, что, дескать, инквизиции все известно, и замужем-де она никогда не была, а то, что отрицает свою вину в преступлении против веры и Церкви, лишь усугубляет ее положение!
– Не утаивай правды, не лицемерь, Вероника! Ты получишь прощение, только если покаешься и скажешь, кто ввел тебя в этот грех!
Никто не вводил. Она полагала, что имеет дело с собственным мужем. А кто это был на самом деле, кто его знает! Назвал ли он ей свое имя? Какое-то назвал, но она его уже не помнит. Это правда, сеньоры. Помнит ли Вероника имя мужа? О да, конечно – Ольвин. Так его зовут. И медальон, который Вы, сеньор, держите в руках – его подарок: Вероника виделась с ним в прошлом году в… где-то… она забыла. Языческий амулет? Возможно: Ольвин не был христианином.
После этих слов члены трибунала долго совещались, сумрачно поглядывая в сторону обвиняемой, и скорбно качали головами.
Ее речь повергала их то в растерянность, то в гнев, то в недоумение: Вероника ни разу не сбилась, не противоречила сама себе и – не боялась.
Для инквизиции, скрупулезно и точно соблюдавшей собственные уложения о допросах, ясно было, по крайней мере, одно: вина Вероники очевидна и доказана. А закон гласит, что в таковом случае пытки не применяются; буквы же закона следовало придерживаться твердо и неукоснительно! И дальше запугивания дело не пошло – Веронике лишь показали (для назидания!) комнату пыток, полную отвратительных и изощренных механизмов.
Но пытки пытками, а одной жертвы (да еще так нелепо попавшейся!) Святой палате было явно недостаточно. И в какой-то день трибунал сменил тактику.
Вдруг принесли овощей и сыра, хлеб стал, в отличие от предыдущих дней, свеж и кусок – больше. Вероника поделилась сыром с крысой, которую давно по-дружески называла Франческой, и та охотно откликалась. Франческа, неотвратимо вытягиваемая из норы сырным духом, уже через мгновенье возбужденно блестела глазами, высунув нос из щели. Все последнее время крыса вела себя так деликатно, что Вероника разрешила ей съесть сыр прямо в камере, у стены.
Затем позволено было принять посетителей, и один за другим стали появляться гости. Было трогательно и грустно видеть Леонору, поспешившую первой ее навестить, даже без супруга («Он в дальней поездке, дорогая. Я сообщила ему, но пока он вернется… Я ничего не могу поделать, прости меня!»). Да и не надо ничего делать. Какое это теперь имеет значение? А Леонора вдруг горько разрыдалась, нелепо и некрасиво кривя губы, и сквозь слезы все жалела несчастную сироту («О ком она?» – недоуменно смотрела на нее Вероника), а еще каялась в том, что это по ее, Леоноры, наущению Веронику увезли в монастырь.
– Могла ли я тогда предположить, бедная моя… – Леонора, не закончив фразы, опять залилась слезами.
Сопровождающий посетителей монах-доминиканец, не дождавшись, видимо, того, ради чего Леоноре и разрешили визит, вывел ее из камеры. Было слышно, как в коридоре он распекал ее: «Вы обязаны были задать ей наши вопросы!» – и как Леонора подавленно оправдывалась: «Я не могла… Бедная девочка…»
Потом пришла мать Тересия. Она тоже плакала. Матушку Тересию было пронзительно жалко! Украдкой кивнув на монаха-соглядатая и двух стражников, маячивших в коридоре, Вероника попросила ее ничего не говорить. И они просидели молча, обнявшись и прижавшись друг к другу, все отпущенное время.
Наконец к ней допустили и духовника. Падре Бальтазар задержался дольше всех. Очевидно, наблюдатели получили на его счет особые указания, позволив ему остаться с обвиняемой столько, сколько он сам сочтет нужным. Видно, трибунал надеялся, что в доверительной беседе духовнику удастся убедить Веронику не упорствовать и во всем («В чем?!») сознаться.
Веронике было бы приятно просто повидать Учителя, помолчать, держа за отеческую руку. Но он вдруг принялся что-то ей втолковывать, да еще не впрямую, памятуя о соглядатаях, а издалека и обиняком! И, как ей ни было трудно и неприятно, пришлось напрячься и попытаться понять его. Слова падре доходили обрывочно:
– Не забывай… помни… это важно не только для тебя, но и для меня… Сохрани память об этой жизни…
Память? Память?! Когда до Вероники дошло, о чем он просит, ее сердце перехватило спазмом настоящего отчаяния и негодования. И она, вскочив с соломы, на которой они оба сидели, и сжав кулаки, почти закричала:
– Не хочу! Как же ты не понимаешь! Не хочу больше ничего помнить!
Он с силой дернул ее за подол – сесть. Но, бухнувшись на солому, она опять вскочила, теперь уже на колени, и, стоя на коленях, вцепилась обеими руками в его запястья, чуть не сорвав четки. Когда же он осторожно высвободил у нее свои руки, Вероника схватила его за облачение на груди, подтащила к себе (он не сопротивлялся) и зашептала прямо в лицо:
– Я хочу забыть все: Ольвина, Тийу, Леонору, Анхелику, да и тебя – всех и вся! Всё то, что ты называешь «прошлые жизни»! Всё, всё забыть!
– Нельзя. Тебе – нельзя!
– Почему именно мне нельзя? За что?!
– Это дар свыше, Вероника, – терпеливо отвечал падре.
– Я не просила у Бога этого дара! Дара, который мучил меня всю жизнь, причинял беспокойство моим родным и в конце концов довел меня до беды!
– Не дар довел тебя до беды, а…
– Не дар, – перебила она, – знаю, не дар! А моя неспособность с ним справиться! Я не выдержала испытания, не прошла урока и – прервала свой Путь! Виновата я одна. И никто мне не может помочь. Даже ты. Верно?
– Верно, дитя мое, – с величайшей горечью вздохнул падре.
Простота и глубокое смирение его ответа разом вернули ей прежнее спокойствие, и Вероника, разжав пальцы, выпустила его одежду. Тогда он медленно и внятно заговорил:
– Выслушай меня, Вероника. Выслушай внимательно! Ты была не просто моей ученицей и послушницей, в тебе – часть моего сердца! Ты – как дитя мне! Больше чем дитя! Я ужаснулся, когда узнал о твоем грехе. Ведь это не просто грех – это огромная ошибка, которая прерывает твой Путь. И я не в силах спасти тебя! Скажу только одно.
Он взял ее за руку и проговорил, заглядывая в глаза, будто стараясь убедиться, что она его вполне понимает:
– Испей чашу до дна. С уверенностью в любви Божьей. И моей.
– Хорошо. Раз это говоришь ты, значит, так и должно. До дна? Я запомнила. Хотя я и не понимаю, о чем ты говоришь.
Но падре повторил еще несколько раз: «Испей до дна… До дна…» – прежде чем удостоверился, что эти его слова запечатлелись прямо в ее сердце. Только тогда он удалился, попрощавшись с Вероникой долгим прямым взглядом.
* * *«Совершенное в стенах монастыря прелюбодеяние… Доказанность преступления против матери-Церкви… Отсутствие сколько-нибудь смягчающих обстоятельств… Упорство в непризнании вины, что говорит об отсутствие у обвиняемой искреннего желания примириться со Святой Церковью… – холодно звучали в судебном зале слова обвинения. И наконец приговор: – Объявляется неисправимой еретичкой и передается в руки гражданских властей».